Страница 99 из 101
23
— Даже и коробки теперь не такие. Когда я был молод, в каждом было что-то свое, свой характер, своя индивидуальность. А теперь это мерзкая безвкусица или дешевые приманки для туристов.
— Я принес тебе чаю, папа.
— Мир отравлен, страдает от голода, завис на грани ядерной войны, а все, что ты можешь, — это принести чашку чаю. К тому же еще и пролив его на блюдце.
— Извини.
— У меня жутко болит бедро, а тебе наплевать.
— Ты принял свои таблетки?
— Да. Никакого толку. Одна видимость. Может быть, это вообще просто сахар. Вот она, Служба здравоохранения. А еще плати шиллинг.
— Дай я поправлю подушки, папа. Ты разбросал их по всей постели.
— Я сам прекрасно могу их поправить. А тебе хорошо бы потратить частицу своего драгоценного времени и убрать здесь. Не понимаю, как я еще жив, когда комната просто кишит микробами. Тот кусок тоста, которым я швырнул в тебя на той неделе, все еще плесневеет вон там под столиком.
— Сейчас уберу.
— Нет уж, лучше оставь. Я к нему привязался. Приятно видеть что-то знакомое. Ты ведь ко мне не часто поднимаешься.
— Прости, папа, но мне ведь нужно проводить свои занятия и…
— Мысль, что ты можешь кого-то чему-то учить, просто корчит меня от смеха. Не знаю, чем я заслужил такого тупого сына. Говорю это, исходя из предположения, что ты в самом деле мой сын. Обычно людям в твоем возрасте все-таки удается жить нормально. У них есть человеческая работа, приличные дома, жены, которые не сбегают с евреями.
— Выпей чай, папа, и тебе станет лучше. Хочешь кекса?
— Нет, не хочу. И чувствую я себя превосходно, только проклятый бок донимает. Не пойду больше на эти тепловые процедуры. Толку от них никакого. Мне теперь хуже, чем когда они их начинали.
— Все дело в сырой погоде. Скоро тебе полегчает.
— А эти гаденыши в клинике говорят обо мне как о слабоумном или четвероногом. «Подвинь-ка его сюда, Джо», — выдал один из них в прошлый раз. Как вам это нравится? Удивительно, почему это они до сих пор не называют меня «оно». И все время ведут свои разговорчики, хаханьки, а на больных ноль внимания. Зуб даю, все они голубые.
— Если тебе там противно, можешь туда не ходить.
— А собственно, почему бы и не ходить? Во всяком случае, выбираюсь из этой дерьмовой лачуги. Отдыхаю от пакостных четырех стен, от тебя с твоей чашкой чаю. И в конце концов, пусть-ка это чертово Государство всеобщего благоденствия сделает для меня хоть что-нибудь, зря, что ли, я надрывался и платил им все эти взносы. Зло берет, когда вспомнишь о полоумных, которые воображают, что еще надо говорить спасибо и кланяться, хотя государство крадет почти все, что они зарабатывают, а дает им паскудную медицинскую помощь только в самом конце, когда они уже на пороге могилы, а заплатили в пятьдесят раз больше, чем получат! Что ж, такие дебилы заслуживают того правительства, которое мы имеем. Заслуживают, чтобы с ними так обращались, то есть попросту стригли их, как овец.
— Людям сейчас живется лучше…
— Конечно, ведь у них теперь телевизоры, так что все ужасы, что происходят в мире, — это просто ежевечернее развлечение. Ошибка была заложена в самом начале. И теперь все не лучше и не хуже, а глупее и грубее. И чем скорее все это разбомбят в пыль, тем лучше.
— Папа, мне нужно идти готовиться к лекции…
— Эх, получать бы полкроны каждый раз, когда ты повторяешь эту бессмыслицу, только чтобы иметь возможность избавиться от меня.
— Но я действительно…
— Ты со своими лекциями, как старая дева с вышивкой тамбуром. Разница в том, что от вышивок есть хоть какой-то толк.
— Что тебе еще нужно?
— Чтобы ты вымелся отсюда. И унес газеты с пола. Не те, а эти. Они тут уже больше недели. И осторожно, там внутри какое-то говно. Не знаю, что это, но можно подумать, что половина собак Ноттинг-хилла справляет нужду в этой комнате.
— Ты не выпил свой чай.
— Вонь, что идет от тебя, сделала его мерзким. Кроме того, он остыл. Нет, другого я не хочу. А вот ты сделай милость, скажи этому черномазому, чтобы он выключил свое радио.
— Я попрошу его сделать потише.
— «Я попрошу его сделать потише»! Говоришь, словно хлопающая ресницами девица, страдающая запорами. Иногда думаю: может, ты правда переодетая баба? Боишься этих черножопых, боишься покруче поговорить с ними и задеть их почтеннейшие чувства. Все вы тут шайка мошенников.
— Хорошо, папа, я…
— Что за обычай — все время ходить в тюрбане? Может, они и спят в нем? Небось годами не моют голову. Разведут вшей по всему дому. Думаю, что и ты много лет не мыл голову. Все, а теперь уходи, уходи, уходи.
Таллис вышел. Уже закрывая дверь спальни, бросил взгляд на отца, прямо и неподвижно сидящего на кровати в старом твидовом пиджаке и грязной мятой синей рубашке. Глаза Леонарда горели замученной жизнью. Лицо потеряло свою пухлую морщинистость, сделалось суше, бледнее, прозрачнее. Кожа гладко натянулась и пожелтела, нос заострился. Опушающие тонзуру серебристые волосы поредели и уже не стояли торчком.
Таллис спустился по лестнице и постучался. Сикх, когда его попросили убавить звук, сразу же полностью выключил радио. Вежливо спросил, как Леонард. Таллис осведомился у него о ходе дебатов по поводу тюрбана. Выяснилось, что дебаты закончены. В автопарке привыкли к своему заморскому товарищу. И теперь сикх радостно объединился с водителями-мужчинами в попытках саботировать кампанию за допуск на работу женщин. Таллису предложили чаю, но он отказался и с благодарностью посмотрел в темные, мягкие, полные сострадания глаза — глаза человека, приехавшего так издалека. Он знал историю жизни сикха. Эта история была не из веселых.
Пройдя в кухню, Таллис закрыл за собой дверь. Была вторая половина дня, в окно просачивался мертвый желтоватый свет, только что пошел дождь. Он швырнул принесенную скомканную газету под раковину, где снова выстроился ряд грязных молочных бутылок. Закрыл окно. В него успели налететь и кружились на сквозняке опавшие старые листья. Он подумал о сикхе и пакистанцах на втором этаже, приехавших, несомненно, на что-то надеясь (потому что кто может запретить человеку надеяться?), из своих неблагополучных стран сюда, в чуждое им царство бедности, расовой неприязни и мелкой преступности.
Остатки консервированной фасоли, которую Таллис ел на ланч, все еще были на столе. Он вытер фасолевый соус газетой и сунул тарелку в тазик, что стоял на сушилке. Раковина засорилась несколько дней назад и стояла, доверху полная жирной коричневой водой. То ли ее забили сухие листья, то ли жир, который он туда слил. Посуду он изредка мыл в тазике, а воду сливал по наружной трубе.
Он так и не сумел еще сказать отцу. Знал ли уже Леонард, догадался ли, подыгрывал ли сыну в этой комедии, которую они, вероятно, будут вести до самого конца? «Скоро тебе станет лучше, папочка». «Тебе станет лучше, когда потеплеет». Таллису было не поверить, что отец все понял. И он все еще полагал, что должен открыться ему, предоставить свободное право вести себя напоследок так, как он посчитает нужным. Но как и когда сказать? Нужно ли сделать это прямо сейчас, подняться наверх, открыть дверь и прервать саркастическое приветствие словами: «Я должен открыть тебе кое-что. Ты болен сильнее, чем думаешь»? Какой тон возможен для этого разговора, какой может быть подходящим для этой темы? Привычное присутствие Леонарда, его специфическое и предсказуемое ерничество — все это успокаивало. А может, и уничтожало реальность надвигающегося, укрывало его некой сотканной в прошлом тканью. Привычное — вот главный двигатель человеческой жизни. Леонард всегда был здесь. Как может он вдруг ускользнуть, как может вдруг иссякнуть эта неповторимая жизнь?
Нужно сказать ему, подумал Таллис. Я скажу ему завтра. Сев к столу, он привычным жестом разложил книги. Занятия в Гринфорде были мукой. Похоже, они развлекались, подлавливая его. Но может быть, это просто мерещилось. Он уставился прямо перед собой. На полке по-прежнему красовались водруженные туда Джулиусом чайные принадлежности: чашки висели на крючках, блюдца стояли вертикально. Чистые, аккуратные, они напомнили ему о почти забытой спокойной жизни: о раннем детстве, упорядоченном укладе, о матери. Рядом с чашками, на свободном крючке, висело снова починенное им янтарное ожерелье. А вот хлам на шкафу он так и не разобрал. Во время недавних поисков открывашки все это свалилось на пол. Неужели нельзя найти место для открывашки? Почему его лихорадочно работающий мозг просто отказывается решать простейшие задачи?