Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 88

Возле костра товарищ Махтумкулиев расстелил кошму. Для комфорта гостя, а также, чтобы не пачкать выходного черного костюма. Поскольку он сопровождал высокого гостя, товарищ Махтумкулиев был обмундирован как для похода во французскую оперу. Или для похорон.

Голой веткой охотник Берды помешивал костер.

– Товарищ Берды имеет восемнадцать детей, – сообщил Махтумкулиев и рассыпался мелочью смешков. – Он только старших четырех знает, как зовут. Верно, Берды-ага?

Берды мешал костер.

Лежа на кошме, Соконин видел, как круглые окатанные спины гор, их хребтов, точно сведенные предсмертной судорогой тела гигантских ящеров, извивались там, ниже по всему видимому глазом пространству. Голые, серо-желтые мертвые горы, мертвые смертельностью неведомой умершей планеты. Неземной пейзаж.

У подножия гор такая же серо-желтая земля пузырилась миллионам и крохотных и побольше серо-желтых холмиков. Черепашьи панцири, панцири мертвых черепах. Со всех окрестных мест черепахи сползались сюда умирать. Это был их последний приход и кладбище на все времена.

Миллионы черепашьих душ, замурованные в клетчатые саркофаги собственных панцирей, обступали Соконина.

Шло к закату, и выпуклое, как черепаший панцирь, солнце старалось примоститься в углублении горного хребта, чтобы тоже умереть на этом древнем фантасмагорическом погосте. С раскаленного солнечного панциря алые потеки оплывали на макушки гор, пачкая их кроваво.

И в соконинском сознании сразу всплыло другое: Айерс-Рок, Улуру, – как звали этого гигантского кварцитового зверя австралийские аборигены.

До рассвета каменное чудище, развалившееся на блюде плато, бывало темно-голубым, напоминало спящего тюленя. Закат сдирал с тюленя кожу, кровавая глыба дыбилась над редколесьем казуарины и акации малга. Акация малга тоже напоминала здешнее, каракумское: поросль саксаулов.

Тимоти Брандт, профессор из Канберры, сказал:

– Улуру – не верблюд. Сбоку его не оседлаешь, нужно лезть с хвоста.

Оба полезли с хвоста, и подъем длился несколько часов. Еще час почти недвижно стояли на хребте Улуру: перед ними точно шехерезадовский мираж кварцитового останца – Катаюты. Зодчество ветров, солнца и времени было изобретательней и трудолюбивей работ своего соперника – человека в любых краях земли.

Тимоти так и сказал:

– Слава природе-зодчему!

– Слава редакции «Декады», давшей мне командировку в Австралию! – сказал Соконин.

Слайды рассветного и закатного Улуру получились, и сейчас, в Каракумах, Соконин их мысленно смонтировал.

– И все-таки вы могли бы заняться чистой наукой, – сказал Брандт.

– Поздно, – улыбнулся Соконин. Не стоило объяснять Брандту, что, окончив биофак МГУ, он вовсе не собирался заниматься журналистикой, что его дипломную работу один из научных журналов объявил буржуазной и лженаучной, ибо автор статьи сводил счеты с научным руководителем Соконина. Тогда в «большую науку» Ивана не взяли, пришлось промышлять «Заметками фенолога» и историями из жизни флоры. А вот вырос до обозревателя по науке, в ежедекаднике, так и именовавшемся «Декада».





Соконин мысленно монтировал фильм. Красное сходилось с красным. Но это уже не был закатный бок Айерс-Рока, а застилающие весь кадр песчаные гребни пустыни Симпсона, угнездившейся в центре Австралийского материка. Красный песок был мелким и сыпучим, точно на гигантской терке кто-то натер несметное множество кирпича. С пыльно-зеленых ажурных крон акаций малга в песок рушились зелеными незрелыми плодами стаи волнистых попугайчиков. Соконин записал в блокноте: «Синие, белые, желтые волнистые попугайчики, выведены уже в Европе. На своей родине они изумрудно-зеленые».

Соконин был безучастен к славе. Даже собственная популярность обременяла его. Чья-то известность, слава всегда мешала ему разглядеть человека, она точно многоцветный фильтр искажала для Соконина личностное свечение. Он любил работу как работу. Делая наблюдения, записи, он не помышлял об открытиях.

Красное сходилось с красным. Как потом желто-серое сойдется с желто-серым: туши туркменских гор и панцири мертвых черепах.

Товарищ Махтумкулиев расставлял на кошме пиалы для кок-чая. И пиалушки прихватил. Пиалы и блюдо для плова были изукрашены орнаментом – синее с золотом на белом.

Солнце провалилось в щербину гор, сумерки наступили мгновенно, а рыжий куст костра обозначился явственней. Огонь обгладывал саксауловые ветки, сплевывая на землю набухшие красным почки угольков. Соконину было видно, как стремительно сумерками и обуглен до черного и кобальт на посуде, как дотлевающими угольями тут-там вспыхивает золото. Однако это зрелище только легко мазало взор, не вплетаясь в череду монтирующихся кадров.

– Италия во многом отношении – культурная страна, – говорил товарищ Махтумкулиев. Он снял выходные штиблеты и, установив их аккуратно на кошму, сидел по-восточному, скрестив ноги. – Но в отношении развалин совершенно некультурная. Возьмите Рим, столицу государства. В отношении развалин полная бесхозяйственность. Сами объясняют, что развалины лежат сотни лет в таком положении. Ашхабад землетрясение в 1948 году разрушило, а уже никаких развалин нигде нет, все восстановили согласно плану. Верно, Берды-ага?

Берды мешал костер.

– Верно, товарищ Соконин? – переспросил Махтумкулиев.

– Ну, что вы хотите – капитализм, – сказал Соконин.

Кажется, Махтумкулиев что-то рассказывал о туристической поездке в Италию. Но Соконин уловил только конец рассказа.

Выйдя из темноты с охапкой саксаула, Берды сунул в костер новую партию хвороста. Огонь глубоко вздохнул и разросся. Накалом наполнилось золото на посуде и оранжевые носы Махтумкулиевых ботинок.

– Как бы кожа не загорелась, – сказал Соконин.

Махтумкулиев резво, вопреки своей тучности, ухватил двумя пальцами ботинки, но один штиблет, выскользнув, звонко ударился о блюдо для плова.

И сразу загремела железная крыша под окном канберрской гостиницы. Соконин высунулся в ночную темноту, где у самого лица зашевелил ржавой листвой дуб и дробно посыпались на металл крыши желуди. Соконин схватил электрический фонарик, и луч быстро наткнулся на серую мохнатую мордочку с упруго поднятыми треугольными ушами. Две агатовые бусины заговорщически смотрели на Соконина: старая приятельница, самка кистехвостого поссума, лисьего кузу, пожаловала на поздний желудевый ужин.

Встреча эта действительно была не первой; зверь приходил каждый вечер, между ним и Сокониным уже установилась некая связь, но, впрочем, городские поссумы вообще в человеке опасности не ощущали, ибо в Канберре было даже принято устанавливать кормушки с хлебом, яблоками, виноградом, к коим поссумы являлись в час людского вечернего чая, как на определенный ритуал. Зацепившись задними лапками и обхватив ветку хвостом, голым и шершавым с изнанки, поссум ловкими и изящными пальцами сборщицы чая обирал желуди, отправляя их в рот. Из сумки на брюшке высовывал голову слепой трехмесячный детеныш.

Соконин со щемящей нежностью глядя на детеныша, еще раз посетовал на то, что ему ни разу не удалось увидеть, как в ожидании потомства самка чистит сумку, как потом в нее вползает голый и крохотный новорожденный, приникая к одному из двух сосков-пуговиц на материнском брюхе. Было обидно и то, что кратковременные командировки не позволят увидеть, как уже одетый черным – в отличие от серого мамашиного – мехом малыш начнет путешествовать по дереву, держась за материнский живот.

Минут пятнадцать Соконин наблюдал за поссумом, потом, включив настольную лампу, сел записывать в дневник историю знакомства с лисьим кузу: «В начале века на пушные рынки мира хлынула из Австралии уйма поссумовых шкурок. Их называли по-разному: „поссум“, „скунс“, „бобр“, „аделаидская шиншилла“. Истребляли поссумов миллионами. В 1913 году за два месяца было добыто более восьмисот тысяч зверьков…»

Было немыслимо представить, что и этот веселоглазый тип на дубовой ветке может стать шкуркой, распластанной на чьих-то чужих плечах. Жалость и нежность екнули под сердцем и снова Соконину захотелось погладить серую пушистую шубку.