Страница 78 из 82
— Каждое — во! А чистые! Ни тли тебе, ни цветоеда, ни плодожорки! Возьмешь в руку — светится! Что говорить!
— Да ладно, Фомич… Может, еще и не погибли… подымутся…
— Как же, не погибли!.. Смотри!
Пестряков стал яростно трясти ветки, и часть из них легко ломалась под его руками, а с других сыпались угольные хлопья обгорелой коры.
— Видишь? Видишь? Черт Серега этот! Черт пьяный!.. Видишь? Яблони мои спалил, черт поганый!..
— Тебе бы водки выпить, — нервно зевнув, сказал Лобачев. — Ты, Фомич, похоже, перенервничал…
— Я им сколько раз говорил — спалите нас, спалите! Одна безногая, другой без ума — бах золу чуть ли не в сенях! Как не спалить-то, господи!.. Ты смотри, смотри, что делается-то, господи!.. Да его давно уж в тюрьму надо было сажать! Давно уж тюрьма-то по нему плакала! Ну, господи, прости, — Пестряков широко перекрестился, — может, избавил уж господь от такого соседа-то, ни дна ему, ни покрышки!..
Солнце, словно никелевая монета, уже мутнело над лесом.
Никто еще слова не сказал впрямую о том, что, похоже, под этой грудой горелых чадящих бревен, под листами железа, еще совсем недавно раскаленного до красноты, а теперь остывшего, сизого, в разводах побежалости, под остывшими углями пожара лежат мертвые тела Сереги Дугина и его матери. Про себя же все думали именно так, и поэтому причитания Пестрякова были уже совсем неуместны: как хочешь, а покойников грязью не поливают… Однако Лобачев уже пришел к выводу, что Николай Фомич с перепугу тронулся умом, поэтому слушал его почти спокойно.
Подойдя, Верка остановилась возле поваленного плетня, внимательно рассматривая черные руины.
— Добленький день, — сказал Виталий, вынув палец изо рта. — Видишь, Велка, поголело… говолил я ему — не зги костел!..
Верка заметила Лобачева и смущенно загыкала, полуотворачиваясь и кося в его сторону глазом.
— Этих еще приваживал! — вскипел вдруг Пестряков. — Только дураков мне еще не хватает возле дома! Чтоб они мне все тут спалили! Этот черт не спалил, так они спалят! Нет, ну ты слышь, что говорит, — костер, говорит, жечь! Косте-е-е-л! Я те дам костер! А ну пошли вон отсюда, недоумки!
Пестряков сделал угрожающий шаг. Виталий испуганно повернулся и, переваливаясь на ходу и виляя бабьим задом, поспешил прочь, оглядываясь и встревоженно окликая:
— Велка, ну их! Пойдем, Велка!
— А-а-а! — торжествующе заорал Николай Фомич. — Не лю-ю-ю-юбят! А! Не лю-ю-ю-бят! Смотри-ка! — он схватил отвернувшегося Лобачева за рукав. — Не любя-я-я-ят!
— Да пошел ты! — Лобачев, на которого этот рывок неожиданно произвел действие спускаемого курка, дернулся в сторону. — Сам ты недоумок, Фомич, честное слово! Что плетешь!..
Он быстро шагал по дороге, а в спину летело:
— Во-о-о-о!.. Видели?! Да им-то все равно, что у нас тут погорело! Они ж наездом! Им хоть мои яблони пожги, хоть твои!.. Им все равно! Понае-е-е-е-ехали! У-у-у-у, путешественники!..
Когда Маша, возвращаясь из Сашкина, куда она каждое утро ходила за молоком, подходила к дому, уже совсем рассвело, и оказалось, что небо было таким же низким и хмурым, как вчера.
Банзай не взлаял в качестве приветствия, а просто поднялся, гремя цепью, и подошел к ней. Вздохнув, она поставила бидончик на крыльцо, полезла в карман за ключом, и тогда пес ткнулся квадратной башкой в живот и замер.
— Да отстань ты, — сказала Маша. — Вот пристал…
Банзаю шел пятый год, и это был матерый клыкастый зверь. К зиме он кудлател и становился похожим на медведя. А из Хуррамабада его привезли двухмесячным щенком — круглым, дружелюбно помаргивающим мягким тючком на коротких ножках.
Если б она захотела подробно вспомнить, как именно он у них появился, она бы не смогла этого сделать. Эпоха отъезда вспоминалась словно длинный сумбурный сон, в котором причины и следствия то и дело менялись местами. Наверное, Сережа заговаривал о том, что славно было бы взять с собой хорошего волкодава — из настоящих, мощного, с широченными лапами, массивной башкой… рублеными под корень хвостом и ушами — ну, одним словом, чабанского… Должно быть, она все это пропускала мимо ушей — ведь они жили тогда в странной атмосфере растерянности и надежд, земля уходила из-под ног, и Маша была сосредоточена на главном: без конца проворачивала в уме все то, что ждало их в недалеком будущем, пытаясь найти наиболее осмысленную комбинацию новых понятий.
Они уезжали из Хуррамабада навсегда, и это бегство, это изгнание было бы, наверное, куда более страшным, если бы уезжали одни. Однако их, отягощенных одинаковыми бедами и заботами — здесь страшно, а в других краях никто не ждет, — было много. Образовался инициативный комитет. Напечатали в газетах несколько статей. Скоро слепилось финансово-миграционное общество «Русич», имевшее ясные и определенные цели: с помощью миграционных служб добиться в России землеотвода под коллективное строительство и возвести поселок на собранные у пайщиков деньги. И пошло, пошло!.. шатко, валко, через тысячи препятствий… где по закону, где за взятки… слезными просьбами, уговорами, снова деньгами, всем, чем угодно, только не силой — какая сила у беглеца? Натурально: дали землю, и, кто хотел и имел возможность, смотались в далекую Калужскую область, в неведомую деревню Завражье, вернулись с одобрением: мол, место красивое, земляничное. Часть комитета налегке перебралась в Калугу — в затхлую комнатенку в подвале облисполкома, — и уже отсюда, сблизи, начала громоздить строительство: проектировка — раз, дорога — два, вода — три, цемент… транспорт… рабочие руки… лес… и далее, и далее — без счета.
И казалось, что все пойдет так и дальше, дальше: поднимутся стены, лягут крыши, сложатся печи… делов-то! Деньги есть — ведь навсегда уезжаем, ничего не жалко: сначала что на книжках было, а потом (кто имел) машины, а потом дачи, дома, квартиры, все! — вот обеспечение!..
Практически все имущество было переведено в деньги… и Маша едва не разрыдалась однажды, когда любитель чтения Пашка, которому в ту пору было двенадцать, спросил, наслушавшись унылых взрослых разговоров: «Мам, а инфляция и инфлюэнца — это однокоренные?..»
А даже плюнуть на все и остаться в Хуррамабаде было уже нельзя, потому что квартира была продана, деньги за нее получены и переправлены в Калугу, вежливый и лукавый покупатель Мирзо Гафурович заходил через день как бы между делом — пожать руки, поговорить о том о сем, посочувствовать, а на самом деле, как подозревала Маша, чтобы присмотреть за своим пианино, которое стоит в его новой просторной квартире — не царапают ли часом в горячке сборов?
И уже казалось, что большего несчастья быть не может, но тут накатилась осень девяносто второго… в Хуррамабад хлынули беженцы из Курган-Тюбе, где на костях жителей шли веселые пьяные бои между вовчиками и юрчиками… из Кабодиёна, где людей расстреливали на хлопковых полях… из сотен кишлаков, по которым катилась безумная война… Бездомные спали в скверах вповалку… фантастически красивые дочери хатлонских дехкан слонялись по пыльным, голодным улицам Хуррамабада, клянча кусок лепешки или сахара и, должно быть, испытывая такое же тупое отчаяние, какое испытала она несколькими месяцами позже, когда они нашли свой контейнер на станции Генералово: не было денег, чтобы перевезти его в Завражье, где уже стоял их вагончик — в длинном, во все поле, ряду других…
Она думала иногда — вот же глупая выдумка с этим ящиком Пандоры! Открыли — бац, и несчастья разлетелись по белу свету!.. Все наоборот — должно быть где-то вместилище человеческих бедствий, куда они, отработав свое, досыта напившись крови и жизни, утомленно валятся, чтобы лежать там все более и более ужасающей грудой до конца времен… до того момента, когда тот, кто имеет на это право, заглянет в него… — и отшатнется! и побледнеет! и покачает потом головой, и протянет сочувственно что-нибудь вроде: «Да уж… ничего не скажешь… досталось ребятам!..»
Вот тогда-то, за два дня до отъезда, Сергей притащил откуда-то щенка, опустил перед ней на пол и сказал детям: