Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 119 из 129

«Лет восемнадцать, — подумал Самгин, мысленно обругал Шемякина: — Скот».

— Почему интеллигенту будет легче жить с рабочим классом? — спросил кто-то вдруг и азартно. Кутузов ответил:

— Вот это — ясный, торговый постанов вопроса! Но я не думаю, что пролетариат будет кормить интеллигентов мармаладом. Но — вот что: уже даны технические условия, при наличии коих трудовая, производственная практика рабочего класса может быть развернута чрезвычайно широко и разнообразно. Классовый идиотизм буржуазии выражается, между прочим, в том, что капитал не заинтересован в развитии культуры, фабрикант создает товар, но нимало не заботится о культурном воспитании потребителя товаров у себя дома, для него идеальный потребитель — живет в колониях... Пролетариат-хозяин — особенно же наш пролетариат — должен будет развернуть широчайшую работу промышленно-технической организации своего огромнейшего хозяйства. Для этого дела потребуются десятки, даже сотни тысяч людей высокой, научной, интеллектуальной квалификации. Вопрос о мармаладе оставляю открытым.

— Мармалад? А, кажется, надобно говорить — мармелад, — пробормотала супруга издателя. — Хотите чаю? — предложила она.

Люди исчезали из приемной, переходя в другую комнату, исчезли, оставив за собой синюю пелену дыма. Самгин отказался от чая, спросил:

— Этот, который говорил, предлагает издать какие-то книги?

— Да, муж говорит: ходкие книги, кажется, уже купил... Распутин, большевики... бессарабские помещики, — говорила она, вопросительно глядя в лицо Самгина. — Все это поднимается, как будто из-под земли, этой... Как ее? Из чего лава?

— Магма?

— Да, магма. Ужасно странно все.

Она сидела положив нога на ногу, покачивая левой, курила тонкую папироску с длинным мундштуком, бесцветный ее голос звучал тихо и почти жалобно.

— Я всего второй год здесь, жила в Кишиневе, это тоже ужасно, Кишинев. Но здесь... Трудно привыкнуть. Такая противная, злая река. И всем хочется революции.

Пришел Шемякин. Он показался Самгину еще более красивым, холеным, его сопровождал Дронов, как бы для того, чтоб подчеркнуть парадность фигуры Шемякина. Снимая перчатки манерой премьера драмы, он весело говорил:

— Последняя новость: полное расстройство транспорта! Полнейшее, — прибавил он и взмахом руки начертил в воздухе крест. — Четверть всех локомотивов требует капитального ремонта, сорок процентов постоянно нуждаются в мелком.

Расправляя смятые в комок перчатки, жена смотрела на него, сдвинув брови, лоб ее разрезала глубокая морщина, и все лицо так изменилось, что Самгин подумал: ей, наверное, под тридцать.

— Там кто шумит? — приятельски спросил ее Дронов, она ответила:

— Писатели и еще один. — Она обратилась к мужу: — Этот, большевик...

— Ага! Ну — с ним ничего не выйдет. И вообще — ничего не будет! Типограф и бумажник сбесились, ставят такие смертные условия, что проще сразу отдать им все мои деньги, не ожидая, когда они вытянут их по сотне рублей. Нет, я, кажется, уеду в Японию.

— Поезжай, — одобрительно сказал Дронов. — Дай мне денег, я налажу издательство, а ты — удались и сибаритствуй. Налажу дело, приведу отечество в порядок — телеграфирую: возвращайся, все готово для сладкой жизни, чорт тебя дери!

— Шут, — сказал Шемякин, усмехаясь. — Итак, Клим Иванович, беседа о договорах с типографией и бумагой — откладывается...

— Пойдемте чай пить, — предложила жена. Самгин отказался, не желая встречи с Кутузовым, вышел на улицу, в сумрачный холод короткого зимнего дня. Раздраженный бесплодным визитом к богатому барину, он шагал быстро, пред ним вспыхивали фонари, как бы догоняя людей.

— От кого бежишь? — спросил Дронов, равняясь с ним, и, сняв котиковую шапку с головы своей, вытер ею лицо себе. — Зайдем в ресторан, выпьем чего-нибудь, поговорить надо! — требовательно предложил он и, не ожидая согласия, заговорил:

— В Японию собирается. Уедет и увезет большие деньги, бык! Стратонов наковырял денег и — на Алтай, будто бы лечиться, вероятно — тоже в Японию. Некоторые — в Швецию едут.

— Ты все о деньгах, — сердито заметил Самгин.

— Да, да, я все о них! Приятно звучат: донь-динь-дон-бо-омм — по башке. Кажется, опоздал я, — теряют силу деньги, если они не золото... Видел брата?

— Какого брата?

— Дмитрия? Не видел? Идем сюда...

Вошли в ресторан, сели за стол в уголке, Самгин терпеливо молчал, ожидая рассказа, соображая: сколько лет не видел он брата, каким увидит его? Дронов не торопясь выбрал вино, заказал сыру, потом спросил:

— Хочешь глинтвейна? Здесь его знаменито делают. Самгин, закуривая папиросу, кивнул головой, спросил, не вытерпев:

— Где ты видел Дмитрия?

— Ночевал у меня, Тося прислала. Сильно постарел, очень! Вы — не переписывались?

— Нет. Что он делает? Дронов усмехнулся.

— Не знаю, не спрашивал. В девятом году был арестован в Томске, выслан на три года, за попытку бежать дали еще два и — в Березов.

— Пробовал бежать? — спросил Самгин, попытка к бегству не совпадала с его представлением о брате.

— Ты — что: не веришь? Самгин промолчал.

— Спросил твой адрес, я — дал.

— Естественно.

— А Тося действует в Ярославле, — задумчиво произнес Дронов.

— С большевиками?

— Повидимому — да.

Беседа не разгоралась. Самгин не находил вопросов, чувствуя себя подавленным иронической непрерывностью встреч с прошлым.

«Дмитрий... Бесцветный, бездарный... Зачем? Брат. Мать».

Подумалось о том, как совершенно одинок человек: с возрастом даже родовые связи истлевают, теряют силу.

Дронов молча пил вино, иногда кривил губы, прищуривал глаза, усмехаясь, спрашивал вполголоса:

— Слышишь? Да, Самгин слышал:

— Я утверждаю: искусство только тогда выполнит свое провиденциальное назначение, когда оно начнет говорить языком непонятным, который будет способен вызывать такой же священный трепет пред тайной — какой вызывается у нас церковнославянским языком богослужений, у католиков — латинским.

Это говорил высоким, но тусклым голосом щегольски одетый человек небольшого роста, черные волосы его зачесаны на затылок, обнажая угловатый высокий лоб, темные глаза в глубоких глазницах, желтоватую кожу щек, тонкогубый рот с черненькими полосками сбритых усов и острый подбородок. Говорил он стоя, держась руками за спинку стула, раскачивая его и сам качаясь. Его слушали, сидя за двумя сдвинутыми столами, три девицы, два студента, юнкер, и широкоплечий атлет в форме ученика морского училища, и толстый, светловолосый юноша с румяным лицом и счастливой улыбкой в серых глазах. Слушали нервно, несогласно, прерывая его речь криками одобрения и протеста.

— Да, да — я утверждаю: искусство должно быть аристократично и отвлечённо, — настойчиво говорил оратор. — Мы должны понять, что реализм, позитивизм, рационализм — это маски одного и того же дьявола — материализма. Я приветствую футуризм — это все-таки прыжок в сторону от угнетающей пошлости прошлого. Отравленные ею, наши отцы не поняли символизма...

— И Тося где-нибудь тоже ораторствует, — пробормотал Дронов, встряхивая в бокале белое вино. — Завтра поеду к ней. Знаю, как найти, — сказал он, как будто угрожая. — Интересно рассказывал Дмитрий Иванов, — продолжал он, вздохнув и мешая Самгину слушать.

Самгин проглотил последние капли горячего вина, встал и ушел, молча кивнув головой Дронову.

Дмитрий явился в десятом часу утра, Клим Иванович еще не успел одеться. Одеваясь, он посмотрел в щель неприкрытой двери на фигуру брата. Держа руки за спиной, Дмитрий стоял пред книжным шкафом, на сутулых плечах висел длинный, до колен, синий пиджак, черные брюки заправлены за сапоги.

«Машинист. Сцепщик вагонов...»

Потребовалось усилие — хотя и небольшое — для того, чтоб подойти к брату. Ковер и мягкие зимние туфли заглушали шаги, и Дмитрий обернулся лишь тогда, когда брат произнес:

— Здравствуй!

Дмитрий порывисто обнял его, поцеловал в щеку и — оттолкнув, чихнул. Это вышло нелепо, серое лицо Дмитрия покраснело, он пробормотал: