Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 87 из 88

– Ой, – что ты? Уйди...

Самгин шагнул еще, наступил на горящую свечу и увидал в зеркале рядом с белым стройным телом женщины человека в сереньком костюме, в очках, с острой бородкой, с выражением испуга на вытянутом, желтом лице – с открытым ртом.

– Уйди, – повторила Марина и повернулась боком к нему, махая руками. Уйти не хватало силы, и нельзя было оторвать глаз от круглого плеча, напряженно высокой груди, от спины, окутанной массой каштановых волос, и от плоской серенькой фигурки человека с глазами из стекла. Он видел, что янтарные глаза Марины тоже смотрят на эту фигурку, – руки ее поднялись к лицу; закрыв лицо ладонями, она странно качнула головою, бросилась на тахту и крикнула пьяным голосом, топая голыми ногами:

– Ох, да иди, что ли!..

Тогда Самгин, пятясь, не сводя глаз с нее, с ее топающих ног, вышел за дверь, притворил ее, прижался к ней спиною и долго стоял в темноте, закрыв глаза, но четко и ярко видя мощное тело женщины, напряженные, точно раненые, груди, широкие, розоватые бедра, а рядом с нею – себя с растрепанной прической, с открытым ртом на сером потном лице.

Его привел в себя толчок в плечо и шопот:

– Батюшки, – кто это? Как это? Захарий, Захарий!.. В этой женщине по ее костлявому лицу скелета Самгин узнал горничную Марины, – она освещала его огнем лампы, рука ее дрожала, и в темных впадинах испуганно дрожали глаза. Вбежал Захарий, оттолкнул ее и, задыхаясь, сердито забормотал:

– Что же это вы... ходите? Нельзя! А я вас ищу, испугался! Обомлели?

Он схватил Самгина за руку, быстро свел его с лестницы, почти бегом протащил за собою десятка три шагов и, посадив на ворох валежника в саду, встал против, махая в лицо его черной полою поддевки, открывая мокрую рубаху, голые свои ноги. Он стал тоньше, длиннее, белое лицо его вытянулось, обнажив пьяные, мутные глаза, – казалось, что и борода у него стала длиннее. Мокрое лицо лоснилось и кривилось, улыбаясь, обнажая зубы, – он что-то говорил, а Самгин, как бы защищаясь от него, убеждал себя:

«Танцор, плясун из трактира».

Было неприятно, что этот молчаливый, тихий человек говорит так много.

– Все сомлели во трудах радости о духе. Радение-то ведь радость...

– Я пойду, – сказал Самгин, вставая; подхватив его под руку, Захарий повел его в глубину сада, тихонько говоря:

– Да, уж идите! Лошадь нельзя, лошадь – для нее. Подвел к пролому в заборе и, махнув длинной рукой, сказал:

– Налево мимо огородов, до часовни, а уж там увидите. Самгин пошел, держась близко к заборам и плетням, ощущая сожаление, что у него нет палки, трости. Его пошатывало, все еще кружилась голова, мучила горькая сухость во рту и резкая боль в глазах.

Дома огородников стояли далеко друг от друга, немощеная улица – безлюдна, ветер приглаживал ее пыль, вздувая легкие серые облака, шумели деревья, на огородах лаяли и завывали собаки. На другом конце города, там, куда унесли икону, в пустое небо, к серебряному блюду луны, лениво вползали ракеты, взрывы звучали чуть слышно, как тяжелые вздохи, сыпались золотые, разноцветные искры.

«Ярмарка там», – напомнил себе Самгин, устало шагая, глядя на свою тень, – она скользила, дергалась по разбитой мягкой дороге, как бы стремясь зарыться в пыль, и легко превращалась в серую фигурку человека, подавленного изумлением и жалкого. Самгин чувствовал себя все хуже. Были в жизни его моменты, когда действительность унижала его, пыталась раздавить, он вспомнил ночь 9 Января на темных улицах Петербурга, первые дни Московского восстания, тот вечер, когда избили его и Любашу, – во всех этих случаях он подчинялся страху, который взрывал в нем естественное чувство самосохранения, а сегодня он подавлен тоже, конечно, чувством биологическим, но – не только им. Сегодня он тоже испуган, но – чем? Это было непонятно.

Ему казалось, что он весь запылился, выпачкан липкой паутиной; встряхиваясь, он ощупывал костюм, ловя на нем какие-то невидимые соринки, потом, вспомнив, что, по народному поверью, так «обирают» себя люди перед смертью, глубоко сунул руки в карманы брюк, – от этого стало неловко идти, точно он связал себя. И, со стороны глядя, смешон, должно быть, человек, который шагает одиноко по безлюдной окраине, – шагает, сунув руки в карманы, Наблюдая судороги своей тени, маленький, плоский, серый, – в очках.

Он снял очки, сунул их в карман и, вынув часы, глядя на циферблат, сообразил:

«Это... этот кошмар продолжался более двух часов».

Механическая привычка думать и смутное желание опорочить, затушевать все, что он видел, подсказывали ему:

«Это можно понять как символическое искание смысла жизни. Суета сует. Метафизика дикарей. Возможно, что и просто – скука сытых людей».

Вспомнилась бешеная старушка с ее странными словами.

«Вероятно – старая дева, такая же полуумная, как этот идиот, Вася».

Но он знал, что заставляет себя думать об этих людях, для того чтоб не думать о Марине. Ее участие в этом безумии – совершенно непонятно.

Если б оно не завершилось нелепым купаньем в чане, если б она идольски неподвижно просидела два часа дикой пляски этих идиотов – было бы лучше. Да, было бы понятнее. Наверное – понятнее.

Он шагал уже по людной улице, навстречу двигались нарядные люди, покрикивали пьяные, ехали извозчики, наполняя воздух шумом и треском. Все это немножко отрезвляло.

Но когда, дома, он вымылся, переоделся и с папиросой в зубах сел к чайному столу, – на него как будто облако спустилось, охватив тяжелой, тревожной грустью и даже не позволяя одевать мысли в слова. Пред ним стояли двое: он сам и нагая, великолепная женщина. Умная женщина, это – бесспорно. Умная и властная.

В этой тревоге он прожил несколько дней, чувствуя, что тупеет, подчиняется меланхолии и – боится встречи с Мариной. Она не являлась к нему и не звала его, – сам он идти к ней не решался. Он плохо спал, утратил аппетит и непрерывно прислушивался к замедленному течению вязких воспоминаний, к бессвязной смене однообразных мыслей и чувств.

У него неожиданно возник – точно подкрался откуда-то из темного уголка мозга – вопрос: чего хотела Марина, крикнув ему: «Ох, да иди, что ли!» Хотела она, чтобы он ушел, или – чтоб остался с нею? Прямого ответа на этот вопрос он не искал, понимая, что, если Марина захочет, – она заставит быть ее любовником. Завтра же заставит. И тут он снова унизительно видел себя рядом с нею пред зеркалом.

Прошло более недели, раньше чем Захарий позвонил ему по телефону, приглашая в магазин. Самгин одел новый фланелевый костюм и пошел к Марине с тем сосредоточенным настроением, с каким направлялся в суд на сложно запутанный процесс. В магазине ему конфузливо и дружески улыбнулся Захарий, вызвав неприятное подозрение:

«Дурак этот, кажется, готов считать меня тоже сумасшедшим».

Марина встретила его, как всегда, спокойно и доброжелательно. Она что-то писала, сидя за столом, перед нею стоял стеклянный кувшин с жидкостью мутножелтого цвета и со льдом. В простом платье, белом, из батиста, она казалась не такой рослой и пышной.

– Выпей, – предложила она. – Это апельсинный сок, вода и немножко белого вина. Очень освежает.

Сначала говорили о делах, а затем она спросила, рассматривая ноготь мизинца:

– Ну, что скажешь о радении?

– Я – изумлен, – осторожно ответил Самгин.

– Захарий говорил мне, что на тебя подействовало тяжело?

– Да, знаешь...

– Чем же изумлен-то?

– Ведь это – безумие, – не сразу сказал он.

– Это – вера!

Теперь Марина, вскинув голову, смотрела на него пристально, строго, и в глазах ее Самгин подметил что-то незнакомое ему, холодное и упрекающее.

– Это – больше, глубже вера, чем все, что показывают золоченые, театральные, казенные церкви с их певчими, органами, таинством евхаристии и со всеми их фокусами. Древняя, народная, всемирная вера в дух жизни...

– Мне это чуждо, – сказал Самгин, позаботясь о том, чтоб его слова не прозвучали виновато.

– А это – несчастье твое и подобных тебе, – спокойно откликнулась она, подстригая сломанный ноготь. Следя за движениями ее пальцев, Самгин негромко сказал: