Страница 32 из 88
– Спа-си-бо!
Смешно раскачиваясь, Дуняша взмахивала руками, кивала меднокрасной головой; пестренькое лицо ее светилось радостью; сжав пальцы обеих рук, она потрясла кулачком пред лицом своим и, поцеловав кулачок, развела руки, разбросила поцелуй в публику. Этот жест вызвал еще более неистовые крики, веселый смех в зале и на хорах. Самгин тоже усмехался, посматривая на людей рядом с ним, особенно на толстяка в мундире министерства путей, – он смотрел на Дуняшу в бинокль и громко говорил, причмокивая:
– До чего мила, котенок! Гибельно мила...
Ей долго не давали петь, потом она что-то сказала публике и снова удивительно легко запела в тишине. Самгин вдруг почувствовал, что все это оскорбляет его. Он даже отошел от публики на площадку между двух мраморных лестниц, исключил себя из этих сотен людей. Он живо вспомнил Дуняшу в постели, голой, с растрепанными волосами, жадно оскалившей зубы. И вот эта чувственная, разнузданная бабенка заставляет слушать ее, восхищаться ею сотни людей только потому, что она умеет петь глупые песни, обладает способностью воспроизводить вой баб и девок, тоску самок о самцах.
«Есть люди, которые живут, неустанно, как жернова – зерна, перемалывая разнородно тяжелые впечатления бытия, чтобы открыть в них что-то или превратить в ничто. Такие люди для этой толпы идиотов не существуют. Она – существует».
Размышляя, Самгин слушал затейливую мелодию невеселой песни и все более ожесточался против Дуняши, а когда тишину снова взорвало, он, вздрогнув, повторил:
«Идиоты!»
В зале как будто хлопали крыльями сотни куриц, с хор кто-то кричал:
– Украиньску-у!
На лестницу вбежали двое молодых людей с корзиной цветов, навстречу им двигалась публика, – человек с широкой седой бородой, одетый в поддевку, говорил:
– Обаятельно! Вот это – наше! Это – Русь! К Самгину подошла Марина в темнокрасном платье, с пестрой шалью на груди:
– Пойдем вниз, там чаю можно выпить, – предложила она и, опускаясь с лестницы, шумно вздохнула:
– До чего прелестно украшается она песнями, и какая чистота голоса, вот уж, можно сказать, – светоносный голосок!
У нее дрожали брови, когда она говорила, – она величественно кивала головой в ответ на почтительные поклоны ей.
– Я плохой ценитель народных песен, – сухо выговорил Самгин.
– Одно дело – песня, другое – пение.
Идти рядом с Мариной Самгину было неловко, – горожане щупали его бесцеремонно любопытными взглядами, поталкивали, не извиняясь. Внизу в большой комнате они толпились, точно на вокзале, плотной массой шли к буфету; он сверкал разноцветным стеклом бутылок, а среди бутылок, над маленькой дверью, между двух шкафов, возвышался тяжелый киот, с золотым виноградом, в нем – темноликая икона; пред иконой, в хрустальной лампаде, трепетал огонек, и это придавало буфету странное сходство с иконостасом часовни. А когда люди поднимали рюмки – казалось, что они крестятся. Где-то близко щелкали шары биллиарда, как бы ставя точки поучительным словам бородатого человека в поддевке:
– Напомнить в наши дни о старинной, милой красоте – это заслуга!
Налево, за открытыми дверями, солидные люди играли в карты на трех столах. Может быть, они говорили между собою, но шум заглушал их голоса, а движения рук были так однообразны, как будто все двенадцать фигур были автоматами.
Марина, расхваливая певицу вполголоса, задумчиво села в угол, к столику, я, спросив чаю, коснулась пальцами локтя Самгина.
– Что какой хмурый?
– Смотрю, слушаю.
– Ага – этого? Здешний дон-Жуан...
В двух шагах от Клима, спиною к нему, стоял тонкий, стройный человек во фраке и, сам себе дирижируя рукою в широком обшлаге, звучно говорил двум толстякам:
– Да, революция – кончена! Но – не будем жаловаться на нее, – нам, интеллигенции, она принесла большую пользу. Она счистила, сбросила с нас все то лишнее, книжное, что мешало нам жить, как ракушки и водоросли на киле судна мешают ему плавать...
– Отслужил и – разоблачается, – тихонько усмехаясь, вставила Марина.
– Теперь перед нами – живое практическое дело...
– Сынок уездного предводителя дворянства, – шептала Марина.
– Благоустройство государства...
– Молчать! – рявкнул сиповатый голос. Самгин, вздрогнув, привстал, все головы повернулись к буфету, разноголосый говор притих, звучнее защелкали шары биллиарда, а когда стало совсем тихо, кто-то сказал уныло:
– Ну, что же? Играем трефы..
У буфета стоял поручик Трифонов, держась правой рукой за эфес шашки, а левой схватив за ворот лысого человека, который был на голову выше его; он дергал лысого на себя, отталкивал его и сипел:
– Защищать такую шваль, а она...
Лысый, покачиваясь, держа руки по швам, мычал.
– Позовите дежурного старшину! – крикнул человек во фраке и убежал в комнату картежников.
– Личико-то какое – ух! – довольно равнодушно сказала Марина.
Самгин, не отрываясь, смотрел на багровое, уродливо вспухшее лицо и на грудь поручика; дышал поручик так бурно и часто, что беленький крест на груди его подскакивал. Публика быстро исчезала, – широкими шагами подошел к поручику человек в поддевке и, спрятав за спину руку с папиросой, спросил:
– Простите, – в чем дело?
– Пошел прочь, – устало сказал поручик, оттолкнув лысого, попытался взять рюмку с подноса, опрокинул ее и, ударив кулаком по стойке, засипел.
– А ты что, нарядился мужиком, болван? – закричал он на человека в поддевке. – Я мужиков – порю! Понимаешь? Песенки слушаете, картеж, биллиарды, а у меня люди обморожены, чорт вас возьми! И мне – отвечать за них.
Поручик, широко размахнув рукою, ударил себя в грудь и непечатно выругался...
– Позвоните коменданту, – крикнул бородатый человек и, схватив стул, отгородился им от поручика, – он, дергая эфес шашки, не придерживал ножны левой рукой.
– Ну – пойдем, – предложила Марина. Самгин отрицательно качнул головою, но она взяла его под руку и повела прочь. Из биллиардной выскочил, отирая руки платком, высокий, тонконогий офицер, – он побежал к буфету такими мелкими шагами, что Марина заметила:
– Бежит, а – не торопится.
– Делают революцию, потом орут, негодяи, – защищай! – кричал поручик; офицер подошел вплотную к нему и грозно высморкался, точно желая заглушить бешеный крик.
– У тебя ужасное лицо, что ты? – шептала Марина в ухо Самгину, – он пробормотал:
– Я в одном купе с ним ехал. Он – на усмирение. Он – ненормален...
– Ой, нехорош ты, нехорош, – сказала Марина, входя на лестницу.
Дробно звонил колокольчик, кто-то отчаянно взывал:
– Господа! Начинается второе отделение концерта...
На лестнице Марина выпустила руку Самгина, – он тотчас же сошел вниз в гардеробную, оделся и пошел домой. Густо падали хлопья снега, тихонько шуршал ветер, уплотняя тишину.
«Чего я испугался? – соображал Самгин, медленно шагая. – Нехорош, сказала она... Что это значит? Равнодушная корова», – обругал он Марину, но тотчас же почувствовал, что его раздражение не касается этой женщины.
«Поручик пьян или сошел с ума, но он – прав! Возможно, что я тоже закричу. Каждый разумный человек должен кричать: «Не смейте насиловать меня!»
Вместе е пьяным ревом поручика в памяти звучали слова о старинной, милой красоте, о ракушках и водорослях на киле судна, о том, что революция кончена.
«Ложь! – мысленно кричал Самгин. – Не кончена. Не может быть кончена, пока не перестанут пытать мое я...»
Он видел грубоватую наивность своих мыслей, и это еще более расстраивало, оскорбляло его. В этом настроении обиды за себя и на людей, в настроении озлобленной скорби, которую размышление не могло ни исчерпать, ни погасить, он пришел домой, зажег лампу, сел в угол в кресло подальше от нее и долго сидел в сумраке, готовясь к чему-то. Сидел и привычно вспоминал все, мимо чего он прошел и что – так или иначе, – но всегда враждебно задевало его. Напомнил себе, что таких обреченных одиночеству людей, вероятно, тысячи и тысячи и, быть может, он, среди них, – тот, кто страдает наиболее глубоко. Время, тяжело нагруженное воспоминаниями, тянулось крайне медленно; часы давно уже отметили полночь, и Самгин мельком подумал: