Страница 26 из 88
– Так точно. Должен быть в поезде.
– Солдаты ищут, – вставил обер.
Поручик трижды, негромко и раздельно хохотнул:
– Хо-хо-хо! Эт-то – номер! – сказал он, хлопая ресницами по главам, чмокнув губами. – Ах ты, м-морда! Ну – и влетит тебе! И – заслужил! Ну, – что же ты хочешь, а?
– Ваше благородие...
– Чтобы моих людей гонять? Нет, будь здоров! Скажи спасибо, что тебе пулю в морду не вкатили... Хо-хо-о! И – ступай! Марш!..
Жандарм тяжело поднял руку, отдавая честь, и пошел прочь, покачиваясь, обер тоже отправился за ним, а поручик, схватив Самгина за руку, втащил его в купе, толкнул на диван и, закрыв дверь, похохатывая, сел против Клима – колено в колено.
– Понимаете, – жулик у жандарма револьвер срезал и удрал, а? Нет, – вы поймите: привилегированная часть, охрана порядка, мать... Мышей ловить, а не революционеров! Это же – комедия! Ох...
Он захлебнулся смехом, засипел, круглые глаза его выкатились еще больше, лицо, побагровев, надулось, кулаком одной руки он бил себя по колену, другой схватил фляжку, глотнул из нее и сунул в руки Самгина. Клим, чувствуя себя озябшим, тоже с удовольствием выпил.
– Замечательный анекдот! Р-революция, знаете, а? Жулик продаст револьвер, а то – ухлопает кого-нибудь... из любопытства может хлопнуть. Ей-богу! Интересно пальнуть по человеку...
«Напился», – отметил Самгин, присматриваясь к поручику сквозь очки, а тот заговорил тише, почти шопотом и очень быстро:
– Еду охранять поместье, завод какого-то сенатора, администратора, вообще – лица с весом! Четвертый раз в этом году. Мелкая сошка, ну и суют куда другого не сунешь. Семеновцы – Мин, Риман, вообще – немцы, за укрощение России получат на чаишко... здорово получат! А я, наверное, получу колом по башке. Или – кирпичом... Пейте, французский...
Шумно вздохнув, он опустил на глаза тяжелые, синеватые веки и потряс головою.
– Бессонница! Месяца полтора. В голове – дробь насыпана, знаете – почти вижу: шарики катаются, ей-богу! Вы что молчите? Вы – не бойтесь, я – смирный! Все – ясно! Вы – раздражаете, я – усмиряю. «Жизнь для жизни нам дана», – как сказал какой-то Макарий, поэт. Не люблю я поэтов, писателей и всю вашу братию, – не люблю!
Он снова глотнул из фляжки и, зажав уши ладонями, долго полоскал коньяком рот. Потом, выкатив глаза, держа руки на затылке, стал говорить громче:
– Я – усмиряю, и меня – тоже усмиряют. Стоит предо мной эдакий великолепный старичище, морда – умная, честная морда – орел! Схватил я его за бороду, наган – в нос. «Понимаешь?», говорю. «Так точно, ваше благородие, понимаю, говорит, сам – солдат турецкой войны, крест, медали имею, на усмирение хаживал, мужиков порол, стреляйте меня, – достоин! Только, говорит, это делу не поможет, ваше благородие, жить мужикам – невозможно, бунтовать они будут, всех не перестреляете». Н-да... Вот – морда, а?
Рассказывая, он все время встряхивал головой, точно у него по енотовым волосам муха ползала. Замолчав и пристально глядя в лицо Самгина, он одной рукой искал на диване фляжку, другой поглаживал шею, а схватив фляжку, бросил ее на колени Самгина.
– Пейте, какого чорта!..
«Возможно, что он ненормален», – соображал Самгин, глотнул коньяку и, положив фляжку рядом с собою, покосился на револьвер в углу дивана.
– Отличный старик! Староста. Гренадер. Догадал меня чорт выпить у него в избе кринку молока, ну – понятно: жара, устал! Унтер, сукин сын, наболтал чего-то адъютанту; адъютант – Фогель, командир полка – барон Цилле, – вот она где у меня села, эта кринка!
Поручик Трифонов пошлепал себя ладонью по шее. Вагон рвануло, поручик покачнулся и крикнул:
– Сволочи! Давайте – выпьем! Вы что же молчите?
– Думаю о вашей драме, – сказал Самгин.
– Драма, – повторил поручик, раскачивая фляжку на ремне. – Тут – не драма, а – служба! Я театров не выношу. Цирк – другое дело, там ловкость, сила. Вы думаете – я не понимаю, что такое – революционер? – неожиданно спросил он, ударив кулаком по колену, и лицо его даже посинело от натуги. – Подите вы все к чорту, довольно я вам служил, вот что значит революционер, – понимаете? За-ба-стовщик...
– Конечно, – миролюбиво сказал Самгин, но это не успокоило поручика; он вцепился пальцами в колено
Клима и хрипло шептал:
– Вы, штатский, думаете, что это просто: выпорол человек... семнадцать или девять, четыре – все равно! – и кончено – лег спать, и спи до следующей командировки, да? Нет, извините, это не так просто. Перед этим надобно выпить, а после этого – пить! И – долго, много? Для Мина, Римана, Ренненкампфа – просто, они – как там? – преторианцы, они служат Нерону и вообще – Наполеону, а нам, пехоте... Капитан Татарников – читали? – перестрелял мужиков, отрапортовался и тут же себе пулю вляпал. Это называется – скандал! Подняли вопрос: с музыкой хоронить или без? А он, в японскую, батальоном командовал, получил двух Георгиев, умница, весельчак, на биллиарде божественно играл...
Вагон снова тряхнуло, поручик тяжело опрокинулся на бок и спросил:
– Поехали?
А когда поезд проходил мимо станции, он, взглянув в окно, сказал с явным удовольствием:
– Жандарм-то, стоит, морда! Взгреют его за револьвер.
Теперь, в железном шуме поезда, сиплый голос его звучал еще тише, слова стали невнятны. Он закурил папиросу, лег на спину, его круглый живот рыхло подпрыгивал, и казалось, что слова булькают в животе:
– Пехота... чернорабочая сила, она вам когда-нибудь покажет та-а-кую Испанию, та-а-кое пр-ронунциаменто...
Самгин не слушал, находя, что больше того, что сказано, поручик не скажет.
«Опора самодержавия», – думал он сквозь дремоту, наблюдая, как в правом глазе поручика отражается огонь свечи, делая глаз похожим на крыло жука.
«Наверное, он – не один таков. И, конечно, будет пороть, расстреливать. Так вот большинство людей исполняют обязанности, не веря в их смысл».
Это была очень неприятная мысль. Самгин закутался пледом и отдал тело свое успокоительной инерции толчков и покачиваний. Разбудил его кондуктор, открыв дверь:
– Русьгород.
Поручика в купе уже не было, о нем напоминал запах коньяка, медный изогнутый прут и занавеска под столиком.
В окно смотрело серебряное солнце, небо – такое же холодно голубое, каким оно было ночью, да и все вокруг так же успокоительно грустно, как вчера, только светлее раскрашено. Вдали на пригорке, пышно окутанном серебряной парчой, курились розоватым дымом трубы домов, по снегу на крышах ползли тени дыма, сверкали в небе кресты и главы церквей, по белому полю тянулся обоз, темные маленькие лошади качали головами, шли толстые мужики в тулупах, – все было игрушечно мелкое и приятное глазам.
Бойкая рыжая лошаденка быстро и легко довезла Самгина с вокзала в город; люди на улицах, тоже толстенькие и немые, шли навстречу друг другу спешной зимней походкой; дома, придавленные пуховиками снега, связанные заборами, прочно смерзлись, стояли крепко; на заборах, с розовых афиш, лезли в глаза черные слова: «Горе от ума», – белые афиши тоже черными словами извещали о втором концерте Евдокии Стрешневой.
Имя это ничего не сказало Самгину, но, когда он шел коридором гостиницы, распахнулась дверь одного из номеров, и маленькая женщина в шубке колоколом, в меховой шапочке, радостно, но не громко вскричала:
– Боженька! Вы? Здесь?
Самгин отступил на шаг и увидал острую лисью мордочку Дуняши, ее неуловимые, подкрашенные глаза, блеск мелких зубов; она стояла пред ним, опустив руки, держа их так, точно готовилась взмахнуть ими, обнять. Самгин поторопился поцеловать руку ее, она его чмокнула в лоб, смешно промычав:
– М-мил...
И торопливо, радостно проговорила:
– Значит – правда, что видеть во сне птиц – неожиданная встреча! Я вернусь скоро...
Самгин был очень польщен тем, что Дуняша встретила его как любовника, которого давно и жадно ждала. Через час сидели пред самоваром, и она, разливая чай, поспешно говорила:
– Стрешнева – почему? Так это моя девичья фамилия, отец – Павел Стрешнев, театральный плотник. С благоверным супругом моим – разошлась. Это – не человек, а какой-то вероучитель и не адвокат, а – лекарь, всё – о здоровье, даже по ночам – о здоровье, тоска! Я чудесно могу жить своим горлом...