Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 125

Только Иван Дронов требовательно и как-то излишне визгливо ставил вопросы об интеллигенции, о значении личности в процессе истории. Знатоком этих вопросов был человек, похожий на кормилицу; из всех друзей писателя он казался Климу наиболее глубоко обиженным.

Прежде чем ответить на вопрос, человек этот осматривал всех в комнате светлыми глазами, осторожно крякал, затем, наклонясь вперед, вытягивал шею, показывая за левым ухом своим лысую, костяную шишку размером в небольшую картофелину.

– Это вопрос глубочайшего, общечеловеческого значения, – начинал он высоким, но несколько усталым и тусклым голосом; писатель Катин, предупреждающе подняв руку и брови, тоже осматривал присутствующих взглядом, который красноречиво командовал:

«Смирно! Внимание!»

– Но нигде в мире вопрос этот не ставится с такою остротой, как у нас, в России, потому что у нас есть категория людей, которых не мог создать даже высококультурный Запад, – я говорю именно о русской интеллигенции, о людях, чья участь – тюрьма, ссылка, каторга, пытки, виселица, – не спеша говорил этот человек, и в тоне его речи Клим всегда чувствовал нечто странное, как будто оратор не пытался убедить, а безнадежно уговаривал. Слова каторга, пытки, виселицы он употреблял так часто и просто, точно это были обыкновенные, ходовые словечки; Клим привык слышать их, не чувствуя страшного содержания этих слов. Макаров, все более скептически поглядывая на всех, шептал:

– Говорит так, как будто все это было за триста лет до нас. Скисло молоко у Кормилицы.

Из угла пристально, белыми глазами на Кормилицу смотрел Томилин и негромко, изредка спрашивал:

– Вы обвиняете Маркса в том, что он вычеркнул личность из истории, но разве не то же самое сделал в «Войне и мире» Лев Толстой, которого считают анархистом?

Томилина не любили и здесь. Ему отвечали скупо, небрежно. Клим находил, что рыжему учителю нравится это и что он нарочно раздражает всех. Однажды писатель Катин, разругав статью в каком-то журнале, бросил журнал на подоконник, но книга упала на пол; Томилин сказал:

– А вот икону вы, неверующий, все-таки не швырнули бы так, а ведь в книге больше души, чем в иконе.

– Души? – смущенно я сердито переспросил писатель и неловко, но сердитее прибавил: – При чем здесь душа? Это статья публицистическая, основанная на данных статистики. Душа!

Писатель был страстным охотником и любил восхищаться природой. Жмурясь, улыбаясь, подчеркивая слова множеством мелких жестов, он рассказывал о целомудренных березках, о задумчивой тишине лесных оврагов, о скромных цветах полей и звонком пении птиц, рассказывал так, как будто он первый увидал и услышал все это. Двигая в воздухе ладонями, как рыба плавниками, он умилялся:

– И всюду непобедимая жизнь, все стремится вверх, в небо, нарушая закон тяготения к земле. Томилин спросил, потирая руки:

– Как же это вы, заявляя столь красноречиво о своей любви к живому, убиваете зайцев и птиц только ради удовольствия убивать? Как это совмещается?

Писатель повернулся боком к нему и сказал ворчливо:

– Тургенев и Некрасов тоже охотились. И Лев Толстой в молодости и вообще – многие. Вы толстовец, что ли?

Томилин усмехнулся и вызвал сочувственную усмешку Клима; для него становился все более поучительным независимый человек, который тихо и упрямо, ни с кем не соглашаясь, умел говорить четкие слова, хорошо ложившиеся в память. Судорожно размахивая руками, краснея до плеч, писатель рассказывал русскую историю, изображая ее как тяжелую и бесконечную цепь смешных, подлых и глупых анекдотов. Над смешным и глупым он сам же первый и смеялся, а говоря о подлых жестокостях власти, прижимал ко груди своей кулак и вертел им против сердца. Всегда было неловко видеть, что после пламенной речи своей он выпивал рюмку водки, закусывая корочкой хлеба, густо намазанной горчицей.

– Читайте «Историю города Глупова» – вот подлинная и честная история России, – внушал он.

Макаров слушал речи писателя, не глядя на него, крепко сжав губы, а потом говорил товарищам:

– Что он хвастается тем, что живет под надзором полиции? Точно это его пятерка за поведение.

В другой раз, наблюдая, как извивается и корчится писатель, он сказал Лидии:

– Видите, с каким трудом родится истина?

Нахмурясь, Лидия отодвинулась от него.

Она редко бывала во флигеле, после первого же визита она, просидев весь вечер рядом с ласковой и безгласной женой писателя, недоуменно заявила:

– Почему они так кричат? Кажется, что вот сейчас начнут бить друг друга, а потом садятся к столу, пьют чай, водку, глотают грибы... Писательша все время гладила меня по спине, точно я – кошка.

Лидия вздрогнула и, наморщив лоб, почти с отвращением добавила:

– И потом этот ее живот... не выношу беременных!

– Все вы – злые! – воскликнула Люба Сомова. – А мне эти люди нравятся; они – точно повара на кухне перед большим праздником – пасхой или рождеством.

Клим взглянул на некрасивую девочку неодобрительно, он стал замечать, что Люба умнеет, и это было почему-то неприятно. Но ему очень нравилось наблюдать, что Дронов становится менее самонадеян и уныние выступает на его исхудавшем, озабоченном лице. К его взвизгивающим вопросам примешивалась теперь нота раздражения, и он слишком долго и громко хохотал, когда Макаров, объясняя ему что-то, пошутил:

– Ну, что, Иван, чувствуешь ли, как науки юношей пытают?

– А все-таки, братцы, что же такое интеллигенция? – допытывался он.

Докторально, словами Томилина Клим ответил:

– Интеллигенция – это лучшие люди страны, – люди, которым приходится отвечать за все плохое в ней... Макаров тотчас же подхватил:

– Значит, это те праведники, ради которых бог соглашался пощадить Содом, Гоморру или что-то другое, беспутное? Роль – не для меня... Нет.

«Хорошо сказал», – подумал Клим и, чтоб оставить последнее слово за собой, вспомнил слова Варавки:

– Есть и другой взгляд: интеллигент – высококвалифицированный рабочий – и только. Но и тут Макаров догадался:

– Похоже на стиль Варавки.

Чувство скрытой неприязни к Макарову возрастало у Клима. Макаров, посвистывая громко и дерзко, смотрел на все глазами человека, который только что явился из большого города в маленький, где ему не нравится. Он часто и легко говорил фразы и слова, не менее интересные, чем Варавка и Томилин. Клим усердно старался развить в себе способность создания своих слов, но почти всегда чувствовал, что его слова звучат отдаленным эхом чужих. Повторялось то же, что было с книгами: рассказы Клима о прочитанном были подробны, точны, но яркое исчезало. А Макаров даже и чужое умел сказать во-время и ловко.

Однажды он шел с Макаровым и Лидией на концерт пианиста, – из дверей дворца губернатора два щеголя торжественно вывели под руки безобразно толстую старуху губернаторшу и не очень умело, с трудом, стали поднимать ее в коляску.

Вздохнув, Макаров сказал Лидии:

– Пушкин – прав: «Сладостное внимание женщин – почти единственная цель наших усилий».

Лидия осторожно или неохотно усмехнулась, а Клим еще раз почувствовал укол зависти.

Его раздражали непонятные отношения Лидии и Макарова, тут было что-то подозрительное: Макаров, избалованный вниманием гимназисток, присматривался к Лидии не свойственно ему серьезно, хотя говорил с нею так же насмешливо, как с поклонницами его, Лидия же явно и, порою, в форме очень резкой, подчеркивала, что Макаров неприятен ей. А вместе с этим Клим Самгин замечал, что случайные встречи их все учащаются, думалось даже: они и флигель писателя посещают только затем, чтоб увидеть друг друга,

Особенно укрепила его в этом странная сцена в городском саду. Он сидел с Лидией на скамье в аллее старых лип; косматое солнце спускалось в хаос синеватых туч, разжигая их тяжелую пышность багровым огнем. На реке колебались красновато-медные отсветы, краснел дым фабрики за рекой, ярко разгорались алым золотом стекла киоска, в котором продавали мороженое. Осенний, грустный холодок ласкал щеки Самгина.