Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 125

– Скажу, что ученики были бы весьма лучше, если б не имели они живых родителей. Говорю так затем, что сироты – покорны, – изрекал он, подняв указательный палец на уровень синеватого носа. О Климе он сказал, положив сухую руку на голову его и обращаясь к Вере Петровне:

– В сыне вашем рыцарско, честно сердце, это – так!

А самого Клима поучал:

– Дабы познать науки, следует наблюдать, сопоставлять, и тогда мы обнажаем сердцевину сущего.

Наблюдать Клим умел. Он считал необходимым искать в товарищах недостатки; он даже беспокоился, не находя их, но беспокоиться приходилось редко, у него выработалась точная мера: все, что ему не нравилось или возбуждало чувство зависти, – все это было плохо. Он уже научился не только зорко подмечать в людях смешное и глупое, но искусно умел подчеркнуть недостатки одного в глазах другого. Когда приехали на каникулы Борис Варавка и Туробоев, Клим прежде всех заметил, что Борис, должно быть, сделал что-то очень дурное и боится, как бы об этом не узнали. Он похудел, под глазами его легли синеватые тени, взгляд стал рассеянным, беспокойным. Так же, как раньше, неутомимый в играх, изобретательный в шалостях, он слишком легко раздражался, на рябом лице его вспыхивали мелкие, красные пятна, глаза сверкали задорно и злобно, а улыбаясь, он так обнажал зубы, точно хотел укусить. В азартной, неугомонной беготне его Клим почувствовал что-то опасное и стал уклоняться от игр с ним. Он заметил также, что Игорь и Лидия знают тайну Бориса, они трое часто прячутся по углам, озабоченно перешептываясь.

И вот вечером, тотчас после того, как почтальон принес письма, окно в кабинете Варавки-отца с треском распахнулось, и раздался сердитый крик:

– Борис, иди сюда!

Борис и Лидия, сидя на крыльце кухни, плели из веревок сеть, Игорь вырезал из деревянной лопаты трезубец, – предполагалось устроить бой гладиаторов. Борис встал, одернул подол блузы, туго подтянул ремень и быстро перекрестился.

– Я – с тобой, – сказал Туробоев.

– И я? – вопросительно произнесла Лидия, но брат, легонько оттолкнув ее, сказал:

– Не смей.

Мальчики ушли. Лидия осталась, отшвырнула веревки и подняла голову, прислушиваясь к чему-то. Незадолго пред этим сад был обильно вспрыснут дождем, на освеженной листве весело сверкали в лучах заката разноцветные капли. Лидия заплакала, стирая пальцем со щек слезинки, губы у нее дрожали, и все лицо болезненно морщилось. Клим видел это, сидя на подоконнике в своей комнате. Он испуганно вздрогнул, когда над головою его раздался свирепый крик отца Бориса:

– Ты лжешь!

Сын ответил тоже пронзительным криком:

– Нет. Он – негодяй...

Потом раздался спокойный, как всегда, голос Игоря:

– Позвольте, я расскажу.

Окно наверху закрыли. Лидия встала и пошла по саду, нарочно задевая ветви кустарника так, чтоб капли дождя падали ей на голову и лицо.

– Что сделал Борис? – спросил ее Клим. Он уже не впервые спрашивал ее об этом, но Лидия и на этот раз не ответила ему, а только взглянула, как на чужого. У него явилось желание спрыгнуть в сад и натрепать ей уши. Теперь, когда возвратился Игорь, она снова перестала замечать Клима.

После этой сцены и Варавка и мать начали ухаживать за Борисом так, как будто он только что перенес опасную болезнь или совершил какой-то героический и таинственный подвиг. Это раздражало Клима, интриговало Дронова и создало в доме неприятное настроение какой-то скрытности.

– Чорт, – бормотал Дронов, почесывая пальцем нос, – гривенник дал бы, чтобы узнать, чего он набедокурил? Ух, не люблю этого парнишку...

Когда Клим, приласкавшись к матери, спросил ее, что случилось с Борисом, она ответила:

– Его очень обидели.

– Чем?

– Это тебе не нужно знать.

Клим взглянул на строгое лицо ее и безнадежно замолчал, ощущая, что его давняя неприязнь к Борису становится острей.

Однажды ему удалось подсмотреть, как Борис, стоя в углу, за сараем, безмолвно плакал, закрыв лицо руками, плакал так, что его шатало из стороны в сторону, а плечи его дрожали, точно у слезоточивой Вари Сомовой, которая жила безмолвно и как тень своей бойкой сестры. Клим хотел подойти к Варавке, но не решился, да и приятно было видеть, что Борис плачет, полезно узнать, что роль обиженного не так уж завидна, как это казалось.

Вдруг дом опустел; Варавка отправил детей, Туробоева, Сомовых под надзором Тани Куликовой кататься на пароходе по Волге. Климу, конечно, тоже предложили ехать, но он солидно спросил:

– А как же я буду готовиться к переэкзаменовке? Этим вопросом он хотел только напомнить о своем серьезном отношении к школе, но мать и Варавка почему-то поспешили согласиться, что ехать ему нельзя. Варавка даже, взяв его за подбородок, хвалебно сказал:

– Молодец! Но все-таки ты не очень смущайся тем, что науки вязнут в зубах у тебя, – все талантливые люди учились плохо.

Дети уехали, а Клим почти всю ночь проплакал от обиды. С месяц он прожил сам с собой, как перед зеркалом. Дронов с утра исчезал из дома на улицу, где он властно командовал группой ребятишек, ходил с ними купаться, водил их в лес за грибами, посылал в набеги на сады и огороды. Какие-то крикливые люди приходили жаловаться на него няньке, но она уже совершенно оглохла и не торопясь умирала в маленькой, полутемной комнатке за кухней. Слушая жалобщиков, она перекатывала голову по засаленной подушке и бормотала, благожелательно обещая:

– Ну, ну, господь все видит, господь всех накажет. Жалобщики требовали барыню; строгая, прямая, она выходила на крыльцо и, молча послушав робкие, путаные речи, тоже обещала:

– Хорошо, я его накажу.

Но – не наказывала. И только один раз Клим слышал, как она крикнула в окно, на двор:

– Иван, если ты будешь воровать огурцы, тебя выгонят из гимназии.

Она и Варавка становились все менее видимы Климу, казалось, что они и друг с другом играют в прятки; несколько раз в день Клим слышал вопросы, обращенные к нему или к Малаше, горничной;

– Ты не знаешь, где мать, – в саду?

– Тимофей Степанович пришел?

Встречаясь, они улыбались друг другу, и улыбка матери была незнакома Климу, даже неприятна, хотя глаза ее, потемнев, стали еще красивее. А у Варавки как-то жадно и уродливо вываливалась из бороды его тяжелая, мясистая губа. Ново и неприятно было и то, что мать начала душиться слишком обильно и такими крепкими духами, что, когда Клим, уходя спать, целовал ей руку, духи эти щипали ноздри его, почти вызывая слезы, точно злой запах хрена. Иногда, вечерами, если не было музыки, Варавка ходил под руку с матерью по столовой или гостиной и урчал в бороду:

– О-о-о! О-о-о!

Мать усмехалась.

А когда играли, Варавка садился на свое место в кресло за роялем, закуривал сигару и узенькими щелочками прикрытых глаз рассматривал сквозь дым Веру Петровну. Сидел неподвижно, казалось, что он дремлет, дымился и молчал.

– Хорошо? – спрашивала его Вера Петровна, улыбаясь.

– Да, – отвечал он тихо, точно боясь разбудить кого-то. – Да.

А однажды сказал:

– Это – самое прекрасное, потому что это всегда – любовь.

– Но – нет же! – возразил Ржига. – Не всегда. И, высоко подняв руку со смычком, он говорил о музыке до поры, пока адвокат Маков не прервал его:

– А моя жена, покойница, не любила музыку. Вздохнув, он добавил, негромко, ворчливо:

– Совершенно не способен понять женщину, которая не любит музыку, тогда как даже курицы, перепелки... гм. Мать спросила его:

– Вы давно овдовели?

– Девять лет. Я был женат семнадцать месяцев. Да.

Потом снова начал играть на скрипке.

Вслушиваясь в беседы взрослых о мужьях, женах, о семейной жизни, Клим подмечал в тоне этих бесед что-то неясное, иногда виноватое, часто – насмешливое, как будто говорилось о печальных ошибках, о том, чего не следовало делать. И, глядя на мать, он спрашивал себя: будет ли и она говорить так же?

«Не будет», – уверенно отвечал он и улыбался.

В ласковую минуту Клим спросил ее: