Страница 145 из 150
Самгин тоже выпил и тотчас протянул к ней пустую рюмку, говоря Лютову:
– Ты – прав! Ты... очень прав!
Его волновала жалость к этим людям, которые не знают или забыли, что есть тысячеглавые толпы, что они ходят по улицам Москвы и смотрят на все в ней глазами чужих. Приняв рюмку из руки Алины, он ей сказал:
– Это – пир на вулкане. Ты – понимаешь, ты пьешь водку, как яд, – вижу...
– Напоила ты его, Лина, – сказал Лютов.
– Неправда! Я – совершенно трезв. Я, может быть, самый трезвый человек в России...
– Молчи, Климуша!
Она погладила его руку. До слез жалко было ему ее великолепное лицо, печальные и нежные глаза.
– сказал он ей.
Лютов захохотал; в зале снова кипел оглушающий шум, люди стонали, вопили:
– Повторить! Бис! Еще-о!
И неистощимый голос снова подавил весь шум.
– Ну, я больше не могу, – сказала Алина, толкнув Лютова к двери. – Какой... истязатель ужасный!
Лицо ее побледнело, размахивая сумочкой, задевая стулья, она шла сквозь обезумевших от восторга людей и, увлекая за собой Клима, командовала: – Домой, Володька! И – кутить! Дуняшу позови...
– Я не хочу, – сказал Самгин, но она, сильно дернув его руку, скомандовала:
– Без дураков! Зовут – иди!
А вслед им великолепный голос выговаривал мстительно и сокрушающе:
На улице Самгин почувствовал себя пьяным. Дома прыгали, точно клавиши рояля; огни, сверкая слишком остро, как будто бежали друг за другом или пытались обогнать черненькие фигурки людей, шагавших во все стороны. В санях, рядом с ним, сидела Алина, теплая, точно кошка. Лютов куда-то исчез. Алина молчала, закрыв лицо муфтой.
Клим несколько отрезвел к тому времени, как приехали в незнакомый переулок, прошли темным двором к двухэтажному флигелю в глубине его, и Клим очутился в маленькой, теплой комнате, налитой мутнорозовым светом. Комната мягкая, душистая и немножко покачивается, точно колыбель ребенка. Алина пошла переодеваться, сказав, что сейчас пришлет «отрезвляющую штучку», явилась высокая горничная в накрахмаленном чепце и переднике, принесла Самгину большой бокал какого-то шипящего напитка, он выпил и почувствовал себя совсем хорошо, когда возвратилась Алина в белом платье, подпоясанном голубым шарфом с концами до пола.
– Туробоева видел? – спросила она, садясь на диван рядом с Климом.
– Нет. Разве он здесь?
– Да. Живет у Володьки. Он в газетах пишет, – можешь представить!
Она усмехалась, говоря. Та хмельная жалость к ней, которую почувствовал Самгин в гостинице, снова возникла у него, но теперь к жалости примешалась тихая печаль о чем-то. Он коротко рассказал, как вел себя Туробоев девятого января.
– Вот что! – воскликнула женщина удивленно или испуганно, прошла в угол к овальному зеркалу и оттуда, поправляя прическу, сказала как будто весело: – Боялся не того, что зарубит солдат, а что за еврея принял. Это – он! Ах... аристократишка! ,
– Что же – старая любовь не ржавеет? – спросил Клим.
– Глупости, – ответила она, расхаживая по комнате, играя концами шарфа. – Ты вот что скажи – я об этом
Владимира спрашивала, но в нем семь чертей живут и каждый говорит по-своему. Ты скажи: революция будет?
– Надоел тебе шум? – улыбаясь, спросил Самгин.
– Ты отвечай!
Она стояла пред ним в дорогом платье, такая пышная, мощная, стояла, чуть наклонив лицо, и хорошие глаза ее смотрели строго, пытливо. Клим не успел ответить, в прихожей раздался голос Лютова. Алина обернулась туда, вошел Лютов, ведя за руку маленькую женщину с гладкими волосами рыжего цвета.
– Это – Дуняша, – сказал он, подводя ее к Самгину, – Евдокия, свет, Васильевна.
Поцеловав руку женщины, Самгин взглянул на Лютова, – никогда еще не слыхал он да и представить себе не мог, что Лютов способен говорить так ласково и серьезно.
– А это – тоже адвокат, – прибавил Лютов, уходя в соседнюю комнату, где звякали чайные ложки и командовала Алина.
– Почему он сказал – тоже? – спросил Самгин.
– А у меня сожитель такой же масти, – по-деревенски, нараспев и необыкновенным каким-то голосом ответила женщина. – Вы – уголовный?
– Преступник? Политический.
– Вишь, какой... веселый! – одобрительно сказала женщина, и от ее подкрашенных губ ко глазам быстрыми морщинками взлетела улыбка. – Я знаю, что все адвокаты – политические преступники, я – о делах: по каким вы делам? Мой – по уголовным.
Лицо ее нарумянено, сквозь румяна проступают веснушки. Овальные, слишком большие глаза – неуловимого цвета и весело искрятся, нос задорно вздернут; она – тоненькая, а бюст – высокий и точно чужой. Одета она скромно, в гладкое платье голубоватой окраски. Клим нашел в ней что-то хитрое, лисье. Она тоже говорит о революции.
– Хорошее время, – все немножко сошли с ума, никому ничего не жалко, «торопятся пить, есть, веселиться...
Вошла Алина, держа в руке маленький поднос, на нем – три рюмки.
– Если ты, Дуняшка, напьешься и будешь скандалить, – уши нарву! Выпьем, освежимся, Климуша.
– Милая! – с ужасом вскричала Дуняша. – Это ты меня при незнакомом мужчине – так-то!
Выпив рюмку, она быстро побежала в прихожую, а Телепнева, взяв Самгина под руку, сказала ему не очень тихо:
– Замечательно талантливая бабенка, но – отчаянная...
Грубое слово прозвучало из ее уст удивительно просто, как ремесленное – модистка, прачка.
Пошли в соседнюю комнату, там, на большом, красиво убранном столе, кипел серебряный самовар, у рояля, в углу, стояла Дуняша, перелистывая ноты, на спине ее висели концы мехового боа, и Самгин снова подумал о ее сходстве с лисой.
– Спой «Сад», пока свиньи не пришли, – попросила Алина. Дуняша, не оглядываясь, сказала:
– Знаем, чем тебя подкупить.
Наполнив комнату тихим звоном струн, она густым и мягким голосом запела:
Музыка вообще не очень восхищала Клима, а тут – песня была пошленькая, голос Дуняши – ненатурален, не женский, – голос зверушки, которая сытно поела и мурлычет, вспоминая вкус пищи.
Странно было и даже смешно, что после угрожающей песни знаменитого певца Алина может слушать эту жалкую песенку так задумчиво, с таким светлым и грустным лицом. Тихонько, на цыпочках, явился Лютов, сел рядом и зашептал в ухо Самгина:
– Простая хористка, – какова, а? Голосок-то! За всех поет! Мы с Алиной дали ей средства учиться на большую певицу. Профессор – изумлен.
Самгин уже готов был признать, что Дуняша поет искусно, от ее голоса на душе становилось как-то особенно печально и хотелось говорить то самое, о чем он привык молчать. Но Дуняша, вдруг оборвав песню, ударила по клавишам и, взвизгнув по-цыгански, выкрикнула новым голосом: