Страница 66 из 71
Глава 21
Прожив у сына неделю, Евдокия Ильинична еще раз убедилась в правоте той житейской истины, что человек ко всему привыкает, и быстрее привыкает, разумеется, к хорошему. Уже на пятый день она поняла, что не все в городе так плохо, как ей показалось сперва; что тут много разумного, хорошего, нужного людям, чего не было да и не могло быть в Прискорбном или в Трактовой. Привыкшая размышлять о вещах реальных, она брала простой пример: вода в квартире. Подумать только, какое удобство для хозяйки! Не нужно ходить с ведром на реку. Вода всякую минуту под рукой, трать ее столько, сколько пожелаешь, и любую: хочешь — горячую, а хочешь — холодную. Или кино… На хуторе жди да пожди, пока заглянет передвижка, а тут — иди и смотри, и не только в любой день, аив любой час. А книги? Сколько их на полках! И есть время для чтения. А театр? Живя в Прискорбном, она и понятия не имела о том, что в Краснодаре есть такое увлекательное представление. Два раза была с сыном и невесткой в театре. Как же там, среди празднично одетых людей, ей было приятно сидеть в удобном кресле, и она то смеялась, то вытирала платочком слезы, потому что на сцене видела натуральных людей и их жизнь. А цирк? Разве в Прискорбном можно посмотреть такое развеселое чудо и таких смелых артистов? А магазины? Чего только в них не было, и если есть деньги, то покупай все, что на тебя смотрит. Она уже купила Илье на костюм, Стеше — на платье и выбрала такой материал, какого в трактовском магазине не видала…
Опять, думая о городской жизни, она мысленно обращалась к тому, что было ближе сердцу: газовая плита. Какой же умный человек придумал эту штуковину? Не нужно ни дров, ни соломы. Только зажги спичку — и жарь, вари на плите хоть весь день. Полюбилась ей и ванна. Приятно было и полежать в ней и помыться, а потом лечь в постель и| уснуть. Была ли тут причиной ванна, газовая плита или что другое, Евдокия Ильинична не знала, только она стала замечать в себе странную перемену: не грустила, как прежде. Она охотно часами просиживала перед художником, и Леонид говорил ей, что вот тут, в городе, она была очень похожа на себя. Поражало то, что у нее был отличный сон и что она уже не спала так чутко, как на хуторе, и на зорьке ей не: хотелось вставать. Частенько внуки заставали ее в постели, и ей было совестно. «Или и ко мне начинает прилипать то баловство, каковое: уже прилипло к Ивановне? — думала она, сажая на колени ласкового, льнувшего к ней Юрика. — Видать, я тоже в городе уже разленилась…»
Раньше, до приезда к сыну, Евдокия Ильинична ничего этого не знала и полагала, что по-настоящему можно привыкнуть и, как она любила говорить, «прирасти сердцем» только к Прискорбному, с его устоявшейся тишиной, с его простором и тягучей, неумолкающей песней Кубани под окном; что нельзя без принуждения привыкнуть, а тем более нельзя полюбить многолюдную, шумную, торопливую городскую жизнь. И вдруг она точно бы прозрела и посмотрела на то, что ее окружало, другими глазами, и ей понравилось то, чего не, было в Прискорбном. Нравилась праздничная демонстрация, расцвеченная флагами и красными полотнищами, нескончаемо тянувшаяся по наполненной голосами улице. Евдокия Ильинична сидела на балконе и под впечатлением торжества людей, звуков музыки, разноголосых песен и разудалой пляски прямо на улице, чувствовала, что городская жизнь красива, и то, что еще вчера казалось немилым ее сердцу, сегодня манило к себе, радовало, волновало.
Все, что она видела до праздников и в праздники и что увидела позже, почему-то невольно сравнивала с тем, к чему привыкла в Прискорбном. Сидела в театре, была в магазине, заходила в городской парк и мысленно говорила себе: «А вот у нас в Прискорбном этого нету». И в душе ее уже не гнездилось, как бывало раньше, знакомое ей чувство неприязни к городу. Видела светлую, с большими окнами поликлинику, проходила по широкому, тоже светлому коридору, видела больных, входивших к врачам, и больных, выходивших от врачей, и говорила себе: «А вот у нас в Прискорбном этого нету».
Нравилась ей Надя в белом халате и в белой шапочке, непохожая на домашнюю Надю. Шмелем жужжала машина. Надя сверлила зуб, делала это смело, решительно, затем клала под губу и за щеки комковатую вату и просила не закрывать рот. Евдокия Ильинична испытывала боль, чувствовала вату и запах лекарств, а думала о том, что хорошо бы в Трактовой иметь и такую поликлинику, и такую мастерицу по зубам, как Надя, Нравился молодой, тоже в белом халате, но без шапочки, красивый, стройный мужчина со смолисто-черными, гладко зализанными волосами; нравился и потому, что был молод и пригож собой, и потому, что был приветлив, обходителен. Он пригласил Евдокию Ильиничну в свой кабинет, усадил в такое же кожаное, как и у Нади, кресло с удобным гнездом для головы, а потом сказал:
— Вот так, мамаша, и сидите.
Включил точно такую же, как у Нади, машину, и так же, как Надя, что-то отыскивал в зубах, что-то подпиливал в них и подтачивал. И опять ласково посмотрел Евдокии Ильиничне в глаза и сказал:
— Поставим вам, мамаша, зубы поострее и покрепче тех, какие были у вас в молодости.
На что Евдокия Ильинична вежливо ответила:
— И что вы такое говорите? Таких зубов, какие бывают у человека в молодости, никто поставить не сумеет.
— А вот я поставлю!
И опять Евдокия Ильинична вежливо ответила:
— Ну, тогда вы, извиняюсь, есть чародей.
— Не чародей, мамаша, а дело свое знаю.
После того как они так приятно поговорили, стройный мужчина попросил свою пациентку сполоснуть рот, что Евдокия Ильинична и сделала. Потом он взял со стола металлический совочек, вылил на него из чашки что-то похожее на остывшую и слегка загустевшую сметану и сунул совочек Евдокии Ильиничне в рот так проворно, что она не успела глазом моргнуть. Она чувствовала, как солоноватая на вкус «сметана» теплела и быстро твердела. Неприятны были и этот солоноватый привкус, и эта каменная твердость «сметаны», а особенно то, что нельзя было закрыть рот и пошевельнуть языком. Евдокия Ильинична терпела
думала: «Какой славный мужчина этот врач, и какие хорошие люди живут в городе…»
Больше всего любила Евдокия Ильинична бывать с внуками в сквере. Кустарники в ярком осеннем убранстве, ряды деревьев, удобные скамейки, фонтан, жиденькие струйки воды, будто из перевернутой лейки, пламя жарко-красных цветов — чего же еще желать лучшего! Гурьба чужих детей, таких же шустрых и крикливых, как и ее внучата; такие же, как и она, старушки на скамейках, и светит им нежаркое солнце, и шумят на улицах машины — на душе в такие минуты спокойно и радостно. Юра с мальчиками катался на трехколесном велосипеде, подлетал к бабушке, чтоб она видела и его удаль, и его веселые, горящие глазенки. Катя с подружками играла в скакалки, подпрыгивала легко на своих тонких ногах, оголенных выше колен, — разве это не счастье — вот так сидеть на лавочке и присматривать за внучатами!
Ласковыми, полными радости глазами Евдокия Ильинична смотрела и на детей, и на сидевших старух, и на проходивших не знакомых ей людей и так погрузилась в думы, что совершенно забыла о Прискорбном и о том, что через несколько дней ей придется уезжать. Своя, хуторская жизнь куда-то отдалилась, спряталась, а эта, городская, непривычная для нее жизнь стала ей приятна и радостна. «И что за сила таится в этом городском житье, ежели оно и меня к себе притягивает? — думала Евдокия Ильинична, посматривая на игравших детей. — Теперь я понимаю, почему люди сюда устремляются. Сама я немного побыла в городе, а уже прижилась, пообвыкла, и все, что зараз стоит перед моими очами, заслонило собой и Прискорбный, и все, что там было и что там еще есть…»
Антон и Надя радовались, что у Евдокии Ильиничны изменилось настроение, что она заметно посвежела, поздоровела, как свежеет и здоровеет хорошо отоспавшийся на воздухе и отдохнувший человек. Под глазами на лице разгладились морщинки, на смуглых щеках, особенно по утрам, проступал румянец, а прежней суровости во взгляде не было и в помине.