Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 7



Что же касается самих стихов, то мне они, в общем, нравятся. Нельзя, конечно, сказать, что меня так уж прошибло внезапным поэтическим откровением, что пронзило насквозь, обожгло, заставило по-новому ощутить окружающее. Такого, разумеется, не было. Да я этого и не ждал. И все же несколько стихотворений произвели на меня впечатление. Несколько стихотворений, несколько четверостиший, несколько строчек, запомнившихся как бы сами собой. Мне даже странно, что их написала девушка, которую я когда-то поцеловал. Что-то меня в них затронуло. Искренность какая-то торопливая, какая-то лихорадочная взволнованность, какое-то чувство, которое не умирает, даже если переносится на бумагу. Я, наверное, час или два не могу потом успокоиться. Мне вдруг начинает казаться, что в мире есть вещи более важные, чем «структурные отношения некоторых энзимов». Чего-то я раньше не понимал. Или, быть может, стихи так и должны действовать на человека? Или я просто уже давно не читал стихов? Когда мне читать: не успеваешь просматривать даже обязательную научную литературу. Вон у меня на полке под телевизором целая стопка книг, которые необходимо освоить в ближайший месяц. А для этого еще требуется найти время. В общем, есть, есть что-то в Оле Савицкой.

Мне только не слишком понятно, при чем здесь я? Если дело заключается в том, чтобы каким-то образом продвинуть эти стихи в печать, то данное обращение, честно говоря, не по адресу. Никаких связей в литературном мире я не имею, меня там не знают, и к моему мнению вряд ли прислушаются. Я даже не представляю, какая сейчас процедура принятия рукописей. Наверное, ведь существует какая-то процедура? Слишком уж все поменялось за последние несколько лет. Я просто не в состоянии ничем ей помочь. И потом опять-таки – почему именно я? Неужели имеет значение тот давний юношеский поцелуй в мокром осеннем парке? Пара встреч, которые ничем не закончились? Девичья влюбленность, испаряющиеся обычно через несколько месяцев? Ведь у нее затем была еще – целая жизнь. Ведь не хранила же она память об этом крохотном эпизоде почти тридцать лет?

Ничего не проясняет и мой разговор с Калерией. Бумбер, к счастью, записал ее телефон на оборотной стороне конверта. На самом деле она не Калерия, а Калерия Галактионовна – не знаю уж, как ей удалось дожить с таким именем-отчеством до девяноста трех лет. Или как раз имя с отчеством помогло? Привило ту стойкость, без коей в нашей стране просто не выжить. Во всяком случае, Калерия глуховата, о чем Бумбер меня тогда же предупредил, аппарат у нее тоже – старый, не менявшийся, наверное, пару десятилетий, из трубки то и дело доносится оглушительный треск, и потому общение превращается в муку, требующую совершенно нечеловеческого терпения. Все-таки кое-что мне выяснить удается. Оказывается последние десять – пятнадцать лет Оля проживала как раз в квартире Калерии, была замужем за каким-то ее внучатым племянником, потом развелись: что, как? теперь, разумеется, не установить; племянник переехал в Москву и растворился в коммерческой деятельности; видимо – насовсем, даже самой Калерии ни разу не позвонил. Еще в детства был с каким-то тараканами в голове. Ну а что до меня, тут совсем просто. Оля, оказывается, как-то роясь в газетах, наткнулась на мой портрет (лет пять назад действительно было напечатано некое интервью), и вдруг выяснилось, что Бумбер, который, кстати, Калерии тоже родственник, не только родственник, но еще и мой старый приятель. Все-таки Петербург – город маленький. Где-то через неделю то ли в шутку, то ли всерьез, кто его знает, сказала: Смотрите, Калерия Галактионовна, вот конверт. Если что – передадите этому человеку. Значит, помнила все же, что мы когда-то поцеловались? А в милицию по поводу исчезновения вы, Калерия Галактионовна, заявляли? Заявляла, заявляла я в вашу милицию. Четыре заявления написала… И что?.. Отвечают, что – ищут…

Вот так мы с Калерией поговорили. И, честное слово, когда я положил трубку, которая, по-моему, даже раскалилась от нервических интонаций, когда отдышался немного и вернулся в свое обычное состояние, то у меня возникла вполне здравая мысль, что лучше бы все это дело оставить. Ничего не предпринимать. Сделать вид, что ко мне это отношения не имеет. В конце концов, хватает своих забот. Никому я здесь ничего не должен. Пусть идет, как идет. Все равно ничего хорошего из этого не получится.

Тем не менее, некоторые шаги я предпринимаю. В этом сказывается та проклятая добросовестность, которую я специально в себе воспитывал, занимаясь наукой. Каждое дело должно быть доведено до конца. Каждая версия – отработана и оценена в координатах общего направления. Иначе не только рискуешь прохлопать нечто действительно перспективное (явление «сверхтекучести» гелия, например, именно так и было в свое время пропущено), но и не сможешь в дальнейшем усилить главный сюжет периферийными данными. Работа окажется чересчур изолированной от других. Потеряны будут смысловые аналоги, потеряны сшивки со смежными областями, который, кстати, дают наибольшее количество откликов.

В общем, я раскапываю старые свои записные книжки, коих у меня великое множество, выписываю из них фамилии, адреса, телефоны, в подавляющем большинстве, разумеется, ничему уже не соответствующие, методично опрашиваю знакомых (метод, по мнению социологов, вообще наиболее эффективный), и в результате всех этих усилий, в действительности занимающих не так уж много времени, как может представиться на первый взгляд, я через две недели оказываюсь перед громадным многоквартирным домом на набережной Фонтанки, протянувшимся несколькими сквозными дворами до параллельной улицы. Некие предчувствия охватывают меня, еще когда я поднимаюсь по темноватой лестнице. Окна здесь в витражах, света внутрь проникает не слишком много. Электричество же по случаю дневного времени отключено, и потому номера квартир, давно, кстати, не протиравшиеся, разобрать очень трудно. Предчувствия же мои еще больше усиливаются, когда на звонок, как-то глухо, очень не по-современному брякнувший в коридорных глубинах, дверь открывает невысокая женщина в спортивном костюме, по-птичьи склоняет голову и рассматривает меня, как будто вообще первый раз в жизни видит постороннего человека.

Меня она, конечно, не помнит. Я ведь был у нее всего один раз, бог знает когда. Сколько лет, сколько событий прошло с того времени. Сколько людей возникло, сгинуло, преобразилось до неузнаваемости. А вот она, на мой взгляд, изменилась не слишком сильно: подсохла, конечно, черты лица, как деревянные, заострились, усилив рельеф, искусственная седина волос, вероятно, призвана скрыть седину настоящую. И все-таки это именно та девушка, из далекого прошлого – с замедленными движениями, с отстраненным, как будто из другого измерения, взглядом. Так и кажется, что она сейчас опять начнет читать Пастернака. И кабинет, где мы когда-то сидели, тоже абсолютно не изменился: те же сумерки от громадных тяжелых штор на окнах, те же корешки старых книг, золотящиеся в недрах шкафов, тот же столик с гнутыми ножками, правда, выглядящий теперь уже совсем антикварным. И единственной данью времени, показывающей, что оно все же идет, предстает компьютер, задвинутый в дальнюю нишу: по экрану его неторопливо плавают взад-вперед полосатые рыбки.



Женщину зовут Ираида. Тему нашего разговора, как это принято, я обозначил, когда договаривался о встрече, и потому она не тратит времени на необязательные вступления, а, предложив мне кофе и закурив, тут же переходит к сути вопроса.

Прежде всего Ираида уведомляет меня, что ничего нового она, сожалению, рассказать не может. Все-таки со времени исчезновения прошло уже, боже мой, четыре года. Были заявления, разумеется, был объявлен, как полагается, розыск, никаких результатов. Думаю, что мы об этом уже ничего не узнаем.

Она гасит сигарету на половине и тут же закуривает другую.

Я удивлен.

– Как четыре?.. Калерия мне говорила – вроде совсем недавно…

Ираида с досадой морщится.