Страница 84 из 85
«Первые два романа трилогии, — отмечает автор, — плотно прикреплены к Саратову. Множеством точно воспроизводимых признаков и определённых названий писатель живописует конкретно существовавшие места… Вот сад „Липки“ (ныне сад имени Горького), консерватория, старая гостиница…. Радищевский музей, военный городок, корпуса университета, Затон, Зелёный остров… Удивительно точны их описания… Но и в тех случаях, когда адреса точно не названы Фединым, ещё и сейчас на саратовских улицах можно найти дома, очень напоминающие по описаниям и месту расположения и „мешковский“, и „драгомиловский“, и следы старых лабазов и ночлежек» (с. 31, 33).
Можно согласиться с П.Бугаенко, что выбор Саратова местом действия романов не случаен: «Не просто автобиографические соображения обусловили этот выбор. Здесь голос сердца совпал с требованиями разума… И для изображения глухой провинции переломного 1910 года Саратов оказался подходящим и типичным губернским городом, что касается „необыкновенного лета“ 1919-го, то роль Саратова и Поволжья в переломе хода гражданской войны была весьма велика» (с. 35, 30). О военно-стратегическом смысле тогдашних событий у Саратова, как он изображён в романе «Необыкновенное лето», П.Бугаенко пишет: «Если в первом романе Саратов — один из многих губернских городов, то во втором — это город, в округе которого развёртывались решающие события гражданской войны. В ходе военных событий 1919 года определилось стратегическое значение Саратова как „ворот на Москву“… Белые армии рвались к Саратову. Саратов „мешал“ соединению сил уральского и донского казачества… Рабочие Саратова и их собратья из Царицына должны были сорвать этот весьма опасный для революции план…» (с. 34).
Сцена застольного спора об искусстве после посещения ночлежки (главы 5 и 7 «Первых радостей») имеет важное значение не только для начинающегося выявления общественно-эстетических позиций главных её участников — драматурга Пастухова и актёра Цветухина. Определённым образом отразились в ней и некоторые автобиографические моменты творческого пути самого Федина.
Оба героя в этой сцене выступают подчас во всеоружии эстетических аргументов. Однако роман, конечно, не теоретический трактат, — хотя тема искусства одна из важнейших в трилогии. Следя за беспорядочным спором, за словесным турниром двух незаурядных художников, улавливаешь чувством, а позже можешь и точно рассудить по сочетанию изобразительных средств и поворотам событий, каким взглядам и позициям героев писатель отдаёт предпочтение, а какие развенчивает или отвергает. Пастухову «достаётся» за многое, и прежде всего — за общественный нейтрализм, нотки которого читатель начинает улавливать уже в этом ключевом для развития романа застольном споре. Тут Федину-писателю, как выявится в дальнейшем, безусловно, симпатичней гражданский темперамент Цветухина, его «жар семинариста», его старания поставить искусство на службу жизни. Ведь в конце концов воистину по всем статьям окажется, что не зря «Художественный театр на Хитров рынок ездил». И, однако, при всём том устами Пастухова высказаны и некоторые заветные убеждения Федина-художника.
«Бог искусства — воображение» и «Фантазия — плод наблюдений» — это не только два как будто бы взаимоисключающих, а на самом деле взаимодополняющих афоризма Пастухова, но и две основы понимания проблем самим Фединым.
Согласие с подобными суждениями Пастухова романист обозначает, помимо контекста произведения, и тем, что придаёт им подчас как бы автобиографическую окраску, запечатлевая в них нелегко давшиеся итоги собственных исканий, и даже прямо используя отдельные формулировки из своей переписки с А.М.Горьким тех лет, когда молодой Федин много размышлял о «специфическом» в искусстве, о природе художественной фантазии и т.п.
Особенно показательна в этом отношении заключительная реплика Пастухова в споре: «Пыль впечатлений слежалась в камень. Художнику кажется, что он волен высечь из камня то, что хочет. Он высекает только жизнь. Фантазия — это плод наблюдений». Достаточно сравнить эти слова Пастухова со следующим местом из «Автобиографии» (1957) К.Федина: «Я думал, что между отражением в литературе действительности и „чистым вымыслом“, фантазией писателя существует коллизия. На самом деле такой коллизии в искусстве реалиста нет. Горький очень точно писал мне в одном из писем, что черты героя, встреченные в тысячах людей, — „пыль впечатлений“, слежавшаяся в камень, превращается художником в то, что я называл „чистым вымыслом“.
…Умозрительно понять это, — заключает Федин, — может быть, совсем несложно. Но ухватить чувственно, писательским опытом — как в произведении сделать органичным образ, возникающий из наблюдений реальной жизни, — это было трудно».
Вылепливая фигуру одного из главных персонажей первого романа трилогии, Федин как бы провожал взглядом эстетические противоречия и блуждания своей писательской молодости.
В 29-й главе романа «Первые радости» широко раскрывается «тема» Льва Толстого, чрезвычайно важная для трилогии Федина. Так или иначе она проходит через все романы. Переживания Пастухова, связанные с последним подвигом Льва Толстого — его уходом из Ясной Поляны, — и изображённое по контрасту с величественной смертью писателя суетливое, неблаговидное поведение Пастухова в деле о подпольной типографии — лишь один из художественных способов воплощения этой темы. Можно назвать и другие: например, многочисленные споры и размышления героев «Первых радостей» и «Необыкновенного лета» о месте искусства и художника в жизни, при которых порой невольно как бы встаёт образ Толстого; или, скажем, посещение Пастуховым яснополянской усадьбы и могилы Льва Толстого в «Костре».
Известно, что в прозе и драматургии существуют косвенные пути создания персонажа, когда он сам ни разу не появляется на «сцене». Лев Толстой в трилогии Федина — именно такой персонаж, материализованный многими и разными средствами художественной изобразительности.
Вот он глядит на Пастухова с газетных страниц, крикливо сообщающих последнюю сенсацию об «уходе» Л.Толстого — «большеголовый старик… с пронзающе-светлым взглядом из-под бровей и в раскосмаченных редких прядях волос на темени. Старик думал и слегка сердился. Удивительны были морщины взлетающего над бровями лба, — словно по большому полю с трудом протянул кто-то борозду за бороздой. Седина была чистой, как пена моря, и в пене моря спокойно светилось лицо земли — Человек».
В воображении Пастухова не раз (особенно на страницах «Костра») осязаемо возникает образ Толстого. То — за рабочим столом, — даже слышалось, как вспискнуло перо, легко и порывисто двигавшееся по листу бумаги, то на лесной дороге к Ясной Поляне. В важные и поворотные для судьбы Пастухова минуты «тень» великого старца является ему.
Образ Льва Толстого в романах трилогии Федина, где столь большое место занимает тема искусства, — это одновременно идеал и антипод драматурга Пастухова, представление о высшем художественном авторитете и о нравственных нормах поведения писателя. «Тень» Льва Толстого в трилогии — это неподкупная, мятежная совесть русской литературы, неколебимо убеждённая в своём высоком народном предназначении, та самая совесть, с которой часто не в ладах Александр Владимирович Пастухов, которую ему временами удаётся обхитрить, усыпить, но окончательно отделаться от которой он не может.
Пастухов во многом — приспособленец, отступник от великой гражданской традиции русской классики. Но талант, зоркость художника, запасы внутренней честности, сознание единственной истинности этих подвижнических традиций, к которым он и тянется и которых себялюбиво страшится, заставляют Пастухова в нерешительности топтаться где-то неподалёку от последней роковой черты. Одной из кульминаций такого отступничества в романе «Необыкновенное лето» является участие Пастухова в верноподданнической депутации к белогвардейскому генералу Мамонтову (гл. 29). И примечательно, что в первом же разговоре после выхода из тюрьмы Пастухов по-новому задумывается о понимании исторических закономерностей в романе Л.Толстого «Война и мир». Толстой — кладезь мудрости даже тогда, когда Пастухов не разделяет некоторых представлений и взглядов великого художника и мыслителя…