Страница 3 из 105
Наконец автомобиль подъехал к известному почти во все времена зданию. Горрилова изолировали в довольно мрачную неприглядную комнату. Ее стены были увешаны абстрактно-шизофреническими картинами, чтобы способствовать излечению больного. Но напротив была комната еще хлеще: она была оцеплена токами и скорее походила на камеру.
Там находился последний человек, утверждающий, что дважды два четыре. До такого не докатился даже Горрилов.
Только бы выжить
Домишко, о котором идет речь, расположен по Пищезадумчивому переулку, во дворе. Его давно пора снести, ан нет — он держится. На второй этаж ведет лестница с шизофреническими углами и провалами. В квартирке под седьмым номером двадцатый год живут четыре семейства. У каждого из них свои привычки, психопатии, выкрики; если бы описать все их многолетние отношения, то получился бы длинный роман наподобие «Войны и мира», но с психоанализом, чертовщиной, мордобитием и одиноким заглядыванием в самого себя. Но мы опишем лишь один день.
Утро начинается здесь с того, что одинокая старушка — Пантелеевна выходит умываться. Хотя в кухне никого нет, но она входит туда бочком, предусмотрительно повернувшись задом к окружающему пустому пространству. Когда же появляется народ, то она почти совсем встает на четвереньки, так, что квартирантам виден только ее огромный, в ворохе платьев, зад. Двадцать лет назад она появилась таким образом на кухне.
— Не пужайте, мамаша, обернитесь, — сказал ей тогда громадный лысый инвалид-сосед.
Мамаша спокойно и плавно, как лебедь, обернулась и вымолвила:
— А вы, граждане и лиходеи, иное, чем мой зад, и не достойны зреть. Личико мое вы никогда не увидите.
И опять спряталась.
С тех пор на долгие годы она замолкла перед соседями и во все общественные места входила пятясь задом к окружающему люду.
Теперь ей уже восемьдесят лет, она стала выгнутая, иссохшая, позабыла все слова, кроме детских, но ритуал свой исполняет так же вдохновенно и напористо, только кряхтя и опираясь на клюку. Все к этому привыкли, и один раз был даже скандал, когда Пантелеевна по простуде позвоночника не повернулась к соседям задницей.
Вслед за Пантелеевной в кухню выпрыгивает шестидесятилетняя пенсионерка Сонечка. Завидев старухин зад, она фыркает: Сонечка — единственная из обитателей, кто до сих пор не признает права Пантелеевны.
— Я Льва Толстого, елки-палки, каждую ночь читаю, — часто орет она поутру, стуча кастрюлей по плитке. — Я вам не Наташа Ростова… Запахами тут издеваться…
Огромный лысый инвалид успокаивает ее, лапая своими чудовищными руками. Вскоре вылезает и его молодая увесистая жена. От томительных, многолетних злоупотреблений половой жизнью у нее мертвая пустота под глазами и голодный, опустошенный взгляд, как у облученной кошки. Оба они с мужем эротоманы. И врачи в один голос говорят, что это кончится только с их смертью.
Последним на кухню втискивается Кузьма Ануфриевич Пугаев, солидный отец семейства, в составе равнодушной, хлопающей себя по лбу жены и жирной, откормленной тринадцатилетней дочки. О его-то состоянии сегодня и пойдет речь. Суть в том, что месяц назад в мозг Кузьмы Ануфриевича засела стойкая, богатая, с метастазами мысль: «Только бы выжить». Это пришло ему в голову после того, как он увидел на улице, что широкий, с окно, лист стекла, упавший с пятого этажа, разрезал пополам дюжего дядю с орденами.
Пугаев тогда страшно затерялся, струсил и бегом, оглядываясь на облачка, пустился к первому попавшемуся трамваю. С течением времени эта идея «только бы выжить» разрослась у него и нашла применение ко всему миру в целом, во всех его деталях и нюансах. Сначала он даже испугал свою равнодушную, вечно хлопающую себя по лбу жену тем, что часто ни к селу ни к городу стал повторять: «Только бы выжить!» Пойдет в уборную, обернется и скажет, трусливо так, переморщенно: «Только бы выжить!»
Все окружающее у него стало поводом к этой идее. Обволок он ею и свою дочку. Насильно кормил ее мясом, салом и щупал, раздулся ли у нее живот.
— То-то, дочка, — приговаривал он, — самое главное — выжить… Бойся мальчишек, двора и воздуха. Лучше всего бывает под одеялом.
Дочка надувается его мыслями, как молоком, и уже часто не ходит, а пробегает мимо людей на улице. Но жена мало реагирует на его духовные поиски. За это он иной раз бьет ее, но от инертного умиления, оставшегося от первых лет любви, считает все же, что она понимает его… Сегодня Пугаев вышел на кухню голый, в одних трусиках. Это от озабоченности. Ведь дочка уезжает в санаторий.
Сонечка вспыхивает и выкатывается к себе, запершись на ключ. Из-за тонких стен доносится ее голос: «Хулиганье!.. Толстого надо читать. Толстозадый!» Лысый инвалид удивляется про себя, почему живот у голого мужчины бывает так похож на женский. «Пощупать бы его», — медленно думает он, опустив чайник на пол.
Только Пантелеевна, кряхтя, пробирается мимо всех, задевая задницей живот Пугаева…
Наконец Кузьма Ануфриевич, одетый, выводит дочку за руку во двор. Все смотрят на него из окон.
Он положил свою тяжелую руку на голову девочки и тихо внушает: «Едешь ты, дочка, в санаторий… И запомни: живьем не давайся. Чуть что — бей в морду… Или жалуйся. Потому что самое главное — выжить».
Макромир
Вася Жуткин — рабочий парень лет двадцати трех — был существо не то что веселое, но веселье которого имело всегда мрачную целенаправленность. Он, например, улыбался, когда шел к зубному врачу. Улыбался, когда у него вычитали из зарплаты. Обычное же его состояние было подавленное.
Когда он пробегал по улицам, все принимали его за среднего расторопного человека. Между прочим, он почему-то не различал события своей внутренней жизни от домов, то и дело попадающихся ему в городе. Правда, больше всего он не любил огоньки, особенно ночные, дальние, тогда все сливалось для него в один ряд, и он забывал, где он родился, кто он такой и что с ним было. Плясать же Вася Жуткин, напротив, любил. Плясал он на обыкновенном полу, всегда один, только для видимости вознося руки в воздухе. Прогуливался же после пляски он, наоборот, в парах и всегда молчком, тогда как в пляске любил спеть.
Последние года три пальтецо он носил одно и то же, грязненько-коричневое, но понравившееся ему из-за сходства с цветом его волос.
Мать свою он забыл сразу, как только приехал в город на работы из подмосковной деревни; помнил он только огромный, отяжелевший зад одной старой коровы, который ему почему-то всегда хотелось подбросить. Вообще надо сказать, что все тяжелое, особенное живое, Вася Жуткин не терпел. Поэтому больше всего на свете он боялся слонов. Один раз он даже сбежал из зоопарка в пивную, чтобы забыться.
Жил он в рабочем общежитии, и все почему-то считали его необычайно обычным человеком. Считалось, что он все время должен быть в пятнах.
Но действительность уже давно примелькалась ему. С ней, с действительностью, у Васи были самые холодные и странно-суровые отношения. Суровей даже, чем со своей любовницей, у которой он срезал на вечную память волосы и клал их около себя под левый кулак, когда, оглядываясь, обедал в шумной столовой.
К Богу у Васи было слегка шизофреническое отношение: не то что бы он считал, что Бога не существует, но ему почему-то всегда хотелось плакать, когда он вспоминал о Боге.
Но как бы ни были банальны отношения Васи к отдельным элементам действительности, в целом к ней он относился причудливо, а главное — настороженно. Она казалась ему каким-то огромным блином, в котором стираются все грани. Ничтожное нередко превосходило великое. От этого Вася часто по-собачьи застывал, прислушиваясь в определенную сторону. Иногда ему казалось, что сквозь все предметы можно идти как сквозь густой воздух и, таким образом, увязнуть в действительности, как в равномерном болоте.
Больше всего его смущало обилие людей. Они как бы вытягивали его из самого себя. Поэтому Вася часто пел.