Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 105

…Тем временем по немощеной улице шли две фигуры, видимо, людей. Дождь словно проходил сквозь них. Но зналось, что тут прошел кто-то другой — невидимый и огромный. Прошел и исчез — может быть, навсегда, а, эти фигуры — токмо тени, плевки ево.

Но плевки зело страшные, до изнеможения, и в виде людей. Один почему-то погрозил рукою. На луну. Хотя никакой луны не было.

…С утра Катерина заметалась: что было, что было! Где Анисья, где мирна челядь?! Но в доме никово не было: беспросветная тишина. Хошь бы вздох спящего почуялся. Катерина обошла — на босу ногу — все комнаты, все чуланы, все дыры: никого нету, как сгинули. Один хлеб да чарка для меду на местах.

«Его погибель… Раз в тыщу лет такое бывает… Бежать, бежать, — подумала Катерина. — Бежать».

Выскочила на улицу. Прошлась немного. Все было спокойно: могучий город не замечал потери, он жил, он был неразрушим, он был полон людьми. Исчезновение коснулось только одного места.

«Бежать, бежать», — стучало у Катерины в висках.

Безысходная тоска заломила ее: и была эта тоска не обычная, живая, расейская тоска, а другая — страшная и нечеловеческая. Такой она не знавала никогда. Знала лишь: надо блаженного в помочь.

И побрела Екатеринушка по Петербурху.

Даже солдаты на нее не взглядывали. Дома были стройные, как на вышедшей в жизни картине. Где-то ослепительно высился Троицкий собор.

Прошла по набережной. На реке — корабль, много народу. Кто-то машет шапкой. Сам Император Всея Руси с топором в руке, засучив рукава, как богатырский плотник, работает по дереву: токмо щепки летят.

В стороне, за углом браво маршируют солдаты. Полная молодуха с ведром воды, застывши, смотрит на их парад… Вот они, защитники Всея Руси, ее плоть, и кровь, и оградители…

Катерина, вдруг объятая какой-то скрытой надеждой, поспешила дальше. Она знала, куда шла…

Солнышко вовсю вставало над Расеею.

Через час где-то уже в стороне виделся Санкт-Петербурх город, яко чудо державное. А рядом с Екатериной — домики кривые, покойные и знакомые, как в Московии. Осмотревшись, юркнула в один из них, на отшибе. Домик как домик и похож на крестьянский. Но из тьмы сеней забелело на нее лицо Егория.

«Нашла!» — подумала Катеринушка.

— Блаженный-то здеся, поди? — прошептала она Егорию.

— Здеся. Но благоизволит выше идтить, — кивнул Егорий, не хмельной.

Катерину захолодало. Вместе прошли в сарай, на сеновал. Крыша была дырявая, и Божий свет лился сверху на сено, на котором возлежал, как на пуху, блаженный. Был он не постаревший, но убеленный. Ласково поглядел на вошедших. Егорий и Катерина сели на корточках вокруг ево.

— В великое бесстрашие входит, — бормотнул Егорий про себя.

Блаженный посмотрел на остающихся.



— Изменюся я таперь, — сказал он в тиши. — Уйду от вас, родимцы… Не ищите мя… Без трупа умру. Катеринушка заголосила внутри.

— Знаю, знаю, что тя испугало, душа, — ответствовал он. — Но покров свой оставлю для вас. Буде вам заступничество.

— Окромя креста? — спросила Катерина.

— Да. Но покров сей особливый. Егорий знает, к какому человеку идтить. Оставляю оного человека для вас и для тех в грядущем нашем, кто вместит. Обученный етот человек мною. Темные времена будут, но главная тьма, от которой все и которая всему причина, никому видна не будет. Ее изгоняти тяжело… Веселей, сироты утробные! — засмеялся вдруг блаженный, взглянув. — Катеринушка, светись, что около мя пребываешь, а не на трупном ветру, как Анисья твоя горемычная! Будет покров тому, кто вместит, а от них — и тем, кто не вместит, перепадет. По родству… Есть обученные мною… Мало, мало! О!.. Велико безумство любое буде… Где свет, где тьма — все спутается… Мотрите у меня, как обучитесь, зрите за невидимым. Но исток помните, ежели в грядущем выдержат все наши — такое им откроется, такое. Носите зерно етого в себе!.. Сладчайшие! А чичас — бежите в пивную, а то скоро иным духом пьяны будете. Навсегда. Токмо поцалую вас.

Катеринушка и Егорий на четвереньках подползли к челу блаженного. Пахло соломой и медом. Чело было уже далекое, будто на звезде. А за светлостью етой чудилась ишо такая бездна, что и Господи…

Замудрилась совсем Катеринушка, а поцелуй блаженного был неземной, но добрый. Точно ласка в нее влилась. Та, которая не от миров.

Очутилися на улице. Хлестал ветер, тянуло сыростью и еле зримым. А далеко в маленьком городке на берегу потаенной русской реки, которой поклонялись, видел тяжелые сны Алексей. Будто уходит из Руси в просторы Неизвестно-Божии блаженный Ивашко, и такие те просторы, такие, что лучше и не зреть ничего такого.

И еще в душе его, Лексея, металось:

«Бытие, бытие, чем подпереть?»

А к утру следующего дня той же дорогой возвращались к домику на окраине Санкт-Петербурха, великого города, Егорий и Катерина. Прошли на сеновал. Не было ужо там блаженного. Даже сено, на котором возлежал он, исчезло. Сквозь дыру в крыше видели они токмо синее-синее, бездонное небо, такое глубокое, что тонули в нем очертания ангелов…

Южинский цикл

Городские дни

Маленький городок N недалеко от Москвы охвачен потоком солнечного тепла. Стоит нестерпимо жаркое лето. В природе — пир жизни, которому не видно конца. Воздух напоен торжеством, словно сам рай сошел в опьяняющий мир.

Так в высоте светит чудовищное белое солнце, как золотой знак Аполлона, как знак того, что он есть. Глаз опущен, закрыт, остался один знак — неугасимый, проливающий потоки света в мир, всесильный, божественный, равнодушный к добру и злу…

На земле — там, внизу, — античные города, не тени богов, не трепет елевсинских мистерий, а обыкновенный городок 196… года. Низенькие дома-коробочки, плакаты о том, что «Бога нет и никогда не было», чад пивных с их зигзагообразными непослушными очередями, тупой вой машин. Диковатые, полуоднообразные люди там и сям шныряют по улицам и иногда о чем-то спорят, но больше угрюмо молчат. А на солнышко даже и не смотрят, полагая в простоте душевной, что оно всего лишь котел с ядерно-химическими реакциями внутри. Учатся все — от мала до велика, но от учения лица становятся еще угрюмей и заброшенней, как будто учение стало тьмой, а неученье — светом.

За гулом фабрик, за туманом пыли и бензина — приютилась Белокаменная улица. Четырехэтажные коробки, слепые окна-глаза, зелень, детвора, старушки на скамейках, торопливые мужчины. Вид у мужчин помятый, странный, глаз — полузвериный, полуищущий правду; кулак — тяжел и увесист, словно грузное и уверенное дополнение к правде. Бывает, что летними вечерами крик восходит от домов, как плотное облако; женщины кричат о разбитой посуде, о жизни, о детях, о деньгах; мужчины переругиваются более тихо и мрачновато, в основном о водке и смерти. Изредка этот монотонный вой прорывается взрывным грохотом, тяжелым падением тела — и наступает тишина, мертвая и страшная, как в глубине вод. Это верный знак того, что произошло нечто близкое к смерти: удар, кровь, стон и замирание чьего-то сердца и скорый выход души. Но куда?

Кузьминские жили в одном из таких домов. Черная пасть парадного выводила почему-то во двор, голый, одинокий, без единого деревца в нем. Раньше среди взрослых хозяином двора был Василий Антонович — милиционер и жилец дома. Но с тех пор как он исчез неделю назад, — двор душевно опустел. А исчез он самым диким и неподобающим образом.

Василий Антонович в свое время был подлинный начальник, причем начальником он становился именно тогда, когда возвращался со службы. С этого момента он никому не давал спуску: крик, брань, придирки преследовали жильцов, как потусторонних мух. «Ты почему здесь сидишь?» — кричал он, распалясь, на какого-нибудь еле трезвого мужичка, прикорнувшего на дворовой скамейке. «Опять насорено, опять насорено!» — звучал его голос, долетая до самых укромных уголков дома. «Куда, куда?!» — шумел он в своей комнатушке, как будто она была отделением милиции. Больше всех доставалось жене — Анне. С течением жизни взгляд ее все мутнел и мутнел, как будто жизнь заключала в себе одну тьму. Трудно было поэтому найти на свете более мрачное существо, чем жена Василия Антоновича. Доставалось от него и Кузьминским, хотя были они люди пожилые и тихие, недолюбливал же их Василий Антонович за веру, за иконы, но особенно за то, что их дочь, тринадцатилетняя Таня, носила маленький крест на шее. «Сами глупые, неученые — и ладно, а дитя для чего смущать», — тяжело вздыхая, говорил он. Но дело это было тонкое, умственное, а Василий Антонович решался прерывать дела простые и ясные. Поэтому больше всего он любил работу в вытрезвителе. «В вытрезвитель вас всех, в вытрезвитель… чертей беспорядковых», — кричал он по любому поводу. И даже просто так. «Житья от него, ненавистного, нету», — вздыхала полутемная, в слезах, старушка Никитична, — и во сне снится… Один голос его громовой и слышу». Исчезновение же громоподобного произошло следующим образом.