Страница 11 из 99
На старой точке ей поправиться не удалось: похоже, всех разогнали. Зато на новой — там она была всего два раза, и никого не знала — к ней сразу подошёл дилер-азербайджанец, тихо спросил: «Поправиться? Лекарства нужны?» Через десять минут, пообщавшись ещё с двумя такими же молодыми людьми, она зашла в ближайший подъезд, и очень скоро ей было хорошо, даже совсем хорошо.
Потом она вспомнила, что у неё есть авиабилет, и она должна куда-то лететь.
К тому времени в городе уже стало темно и неуютно. До Шереметьево (она помнила, что ей нужно именно в Шереметьево) никто не соглашался меньше, чем за тысячу, а русских денег у неё осталось не так много. В конце концов, молодой хачик на «москвиче» согласился за восемьсот.
По дороге она как-то немножко погрузилась в себя. Хачик этого не замечал — он жизнерадостно трепался на всякие разные темы, в основном про жизнь, и был вполне доволен своим монологом.
— Вот сматры, у мэня брат есть сводный, да? — продолжал хачик какой-то свой монолог. — У брат отэц есть, радной атэц. Он Масква давно жывёт, с рэгистрацыей, с мылицыей проблэм решает, да? Я вот сэйчас адын сэмье памагаю, у брат работы нэт. Вот я тэбя вэзу, работаю, да-а. Мылыция очень мешает. Я панимаю, ани тоже люди, им тоже надо семья кормить. Так ты работай, да-а? А то что такое — ани стоят, а я еду. Ани мэня тармазят, гаварят дэньги давай. Я даю дэньги, ани гаварят — у тэбя рэгистрацыя нэт, паехали с намы, разбираться, да-а. Это бэспрэдэл, я так думаю. У нас всэ так думают. Люди работать в Масква приехали, да? Так ты стой на мэсте и нэ мэшай людям работа, дэла дэлать.
Яна пропускала через себя этот поток живой речи, тихо покачиваясь на переднем сиденье. Она не спала — просто не хотелось открывать глаза. Внутри себя было уютнее, чем снаружи. В конце концов она всё-таки подняла веки, и не пожалела об этом. Грязный салон «москвича» казался невероятно уютным и симпатичным, жиденькие сумерки за лобовым стеклом — хрустальным миром, исполненным волнующих тайн, а рябое лицо водилы — прекрасным. Ей захотелось его поцеловать, но потом, передумав, она поцеловала собственную руку.
Хачик тем временем продолжал:
— Чэтыре дочка есть, куда мне ещё дочка, теперь сын надо! Если не будет сын — какой я мужчина? Я ей сказал — нужен сын. Она мнэ говорит — всё в руке Аллах. А я тэбэ скажу — нэ мусульманин я, нэ верю, какой мне Аллах, мне сын нужен, а нэ Аллах! Я так и сказал — какой Аллах, нэ гавари мне больше этого ничэго. Тогда она говорит — надо сдэлать такой вещь…
У Яны в сумочке затрещал мобильник.
В этот момент Яну вставило — сильненько так.
На сей раз вставлялово пришло как озарение: ей вдруг сразу стало всё ясно. Истина, простая истина заполыхала у неё в голове белым огнём.
Ей пришлось накинуть двести, чтобы хачик повернул назад.
Телефон продолжал звонить, пока аккумулятор не разрядился.
На вокзале было вокзально: в первую же секунду по ногам Германа проехала тележка с пузатыми баулами. Потом больно ткнули в спину чем-то твёрдым. Потом к нему пристал цыганёнок и долго клянчил. Наконец, добравшись до телефонов, Герман выстоял очередь за карточкой, выстоял очередь до синего ящика с трубкой, и начал звонить Яне.
Сначала мобильник Яны не прозванивался. Когда, наконец, соединило — откуда-то издалека поплыли длинные гудки — его стала дёргать за плечо какая-то наглая тётка из очереди, которой вот прям сейчас приспичило позвонить. Сделала она это зря: обычно кроткий Герман, легко уступающий напору, на этот раз был не в том состоянии, чтобы уступать. Он зарычал на неё, как собака, а когда она снова полезла — молча и сильно пихнул рукой в пухлую ватную грудь. Тётка изошла говном, но больше его не трогала. Очередь начала шуметь, но у Германа было такое лицо, что связываться никому не захотелось.
Яна, однако, не отвечала. Потом и гудки кончились. Герман отвалил от трубки (очередь благодарно застонала) и поплёлся в жерло метро.
Времени уже почти совсем не оставалось. Хорошо ещё, Шацкий дал машину: солдатик в голубой рубашке лихо добросил его до электрички. Теперь оставалось только ехать к Яне домой: скорее всего, она спит. Или под этим делом: Герман впервые в жизни подумал о том, что это было бы даже удобно. Под этим делом она становилась очень податливой на ласку, а объясняться сейчас ему совсем не хотелось.
В принципе, Герман понимал, что надо было поговорить на эту тему раньше. Он не сделал этого только потому, что знал: Яна на это не пойдёт. Яна вообще не любила детей, и уж тем более не собиралась обзаводиться своими. Ни сейчас, ни в ближайшем будущем. И уж конечно, она не хотела бы ребёнка от него… Но сейчас Германа это не волновало. Он не мог упустить такой шанс, а другой женщины у него не было.
Трясясь в вагоне, он в который раз пытался определить для себя, любит ли он Яну. Получалось вроде бы, что любит. С другой стороны, его многое в ней смущало. Необязательность, безалаберность, наркотики. Хаотическая натура, польская кровь… — дойдя в своих рассуждениях до этого пункта, Энгельгардт невольно поёжился.
Сам он, разумеется, считал, что национальная принадлежность определяется прежде всего культурой. Когда его называли «немцем» (обычно — с ноткой уважения в голосе), он всегда поправлял — «русский немец». Над кроватью у него висел портрет Екатерины Второй, которую он почитал образцом просвещённого правителя. Тем не менее, подлые вопросы происхождения давали о себе знать. Когда мама, наконец, рассказала ему, что одна из его бабушек была молдаванкой и чуть ли не цыганкой, он ощутил нечто вроде физического отвращения к своей испорченной крови. Ощущение было отвратительное, и он постарался его забыть, но не получилось. Кстати вспомнилось и про больное сердце: врождённый дефект, который имеет шансы передаться по наследству… Впрочем, пассионарный импульс исправит всё. Сын будет здоровым… он машинально отметил, что думает о предполагаемом ребёнке именно как о сыне. Сын полунемца, полячки и мёртвой звезды. Что ж, не так уж плохо. В любом случае, он уже будет принадлежать новому народу. Народу, который потрясёт мир. Энгельгардт ещё раз прикинул мощность импульса и мечтательно улыбнулся.
Пересев на красную ветку на «Охотном ряду» (опять пришлось толкаться), он задумался о технической стороне дела. Герман понимал, что уговорить Яну на скорый незапланированный секс будет чертовски сложно. На насилие он не способен: сама мысль об этом вызывала омерзение, не говоря уже о физиологических проблемах. Предложить ей выпить? Она любит хорошее вино, но умеренно, и оно её, кажется, не стимулирует. Неужели всё-таки это самое? Но предложить ей своими руками… Нет, нет, немыслимо. Так ничего и не придумав, он решил положиться на случай. Яна должна лечь с ним. Желательно — сразу. Если понадобится это самое, так и быть — он предложит ей это самое.
На выходе из метро бабка продавала нелепые жёлтые цветы в прозрачных кульках. Герман зачем-то приценился, а потом стало вроде как неудобно не покупать. Купил. Кулёчек с цветами было некуда деть, и, отойдя подальше, Энгельгардт бросил их около переполненной урны.
Потом кстати подвернулась маршрутка. Энгельгардт, не думая, автоматически сел в неё, и только потом сообразил, что лучше бы взять машину. Вылез. Долго ловил бомбилу, наконец поймал. Когда он добрался, наконец, до яниного дома, до импульса оставалось минут десять. Он уже понимал, что безнадёжно опаздывает. Ворвался в подъезд. Нажал кнопку лифта. Потом ещё раз, ещё раз — пока не понял, что лифт не работает.
Герман пробежал четыре пролёта вверх, когда в левой стороне груди взорвалась обжигающая красная боль, и он упал лицом вниз на грязные плитки пола.
Ему совершенно не хотелось умирать. Несмотря на почтенный возраст, он всё ещё любил жизнь: тёмное пиво, старые книги, и — платонически — молодых женщин.
Одна из них стояла перед ним, сжимая обеими руками рукоять маленького пистолета. Иннокентию Игоревичу некстати вспомнилось, что такие пистолетики раньше назывались «дамскими».