Страница 5 из 65
– А о-о-обсуждение? – заикаясь, спросил автор.
– После будет обсуждение, – громким басом отрезал баталист Феофан Поскрёбышев.
Автор загрохотал по ступеням, изрядно напугав даже привычного ко всему вахтера, укрывавшегося в своей каморке под лестницей.
Тем временем народ в комнате молчал, томимый ожиданием. Однако длилось это недолго, ибо, разжав зубы, Азалий Самуилович вновь выдал сакраментальную фразу:
– Во сволочь какая!
Члены секции прозы как-то разом принялись задумчиво обозревать обширную и изрядно помятую безбедной жизнью физиономию «взрывника». Именно так назывался первый роман Азалия Самуиловича, написанный им аж в годы героического послевоенного освоения окраин великого государства. За сие творение, повествующее о трудовых буднях класса-гегемона, атакующего неуступчивую матушку-природу, Расторгуев получил восемь премий различного достоинства, роман (с легкой авторской корректурой) переиздавался в областном центре после каждого съезда партии, ибо на диво точно соответствовал всем колебаниям генеральной линии. И хотя в последние годы «ум, честь и совесть нашей эпохи» изрядно подрастеряла и все свои составные, и, соответственно, авторитет, Азалию Самуиловичу предпочитали не противоречить – себе же боком выйдет, прецеденты бывали.
– А ведь клёво написано, – фальшиво вздохнула Марья Кустючная, лет десять писавшая «назидательные» рассказы для подрастающего поколения под псевдонимом «Тётя Мотя». Единственная из присутствующих она не уходила на творческие хлеба, ибо считала, что сменять уважаемую в городе должность заведующей секции сыров Центрального гастронома на ненадежный в финансовом отношении выпас на унавоженной Пегасом литературной ниве может только дура. Дурой Тетя Мотя себя не считала, наличие внелитературного заработка и приработка давало ей право на известную независимость мнений, да и Расторгуева она в глубине души не боялась нисколечко. Были на то основания, не связанные ни с сыром, ни с литературой. Вот и теперь, застолбив собственную точку зрения, Кустючная игриво вздернула часть лица, на коей долженствовала была произрастать бровь, явно предлагая принять участие в дискуссии другим коллегам.
– Неплохо, неплохо, – тут же согласился с нею Копейкин, задумчиво поглаживая козлиную бородку «а ля интеллигент», и, как говорится, – нарвался.
– Не об этом речь, – с надрывом выдохнул Расторгуев. – Что дальше-то делать? Лимиты на бумагу Москва области опять срезала, область – нам, план издания утвержден, план работы с молодыми авторами – тоже… Разве что, уважаемый товарищ Копейкин уступит свое место в издательском плане этому м-м-м… самородку?
Удар был страшен. Даже не ниже пояса, а еще хуже. Что-то вроде лома по темечку. Присутствующие явственно услышали, как в рухнувшей на комнату мертвой тишине сперва замерло, а потом засбоило сердце несчастного Копейкина. Да и как ему, бедному, не засбоить? Впрочем, думать о таких мелочах, как сердце, Копейкину было недосуг. Он спрыгнул с подоконника и, размахивая руками, принялся бессвязно говорить о своем долге перед читателем, об операции, сделанной безвременно ушедшей из жизни тетке, о бедных сиротах, ожидающих в разных городах необъятного Союза алименты от отца-литератора…
– Думать надо! – веско перебил излияния новеллиста Феофан Поскребышев. – А то ты что ни год, паспорт штемпелюешь, а отдуваемся мы. Одних квартир на моей памяти тебе, уж, четыре выдали…
Копейкин затравленно оглянулся. Понимал он, что гибнет, что уже погиб, и впору в церкви панихиду заказывать, ибо мысли, обуревавшие его коллег, читались при многоопытности новеллиста безошибочно. Копейкину, мол, планировалась книга в двадцать листов, у салаги же – едва на пять наберется. А значит… Кровь приливала к очам прозаиков, клыки выпирали из хищно оскаленных ртов, загибались острые когти…
Неожиданный скрип двери прозвучал для Копейкина сигналом ангельских труб, а украшенная седоватыми клочками голова, просунувшаяся в комнату – явлением свыше. В последнее мгновение Фортуна улыбнулась-таки страдальцу.
– Вот, – отчаянно всхлипнул Копейкин, – если мне не верите, давайте спросим мнение молодежи, литературной, так сказать, общественности, нашего читающего народа.
Протиснувшаяся в щель фигура более всего напоминала наполовину сдувшийся футбольный мяч. Молодой писатель Арбатский возрастом превосходил многих присутствующих. Апломбом – тоже. Подводила его полная литературная безграмотность, а совсем уж утонуть не давала повестушка, написанная за четверть века окололитературного топтания и, видимо, с перепугу опубликованная ленинградским журналом «Молодые голоса».
– А… Володя… – несколько разочарованно протянул Расторгуев.
Знал Азалий Самуилович преотлично, что избавиться от почуявшего запах дармовой выпивки Арбатского не удастся никоим образом. Делить же при нем освобождающуюся печатную площадь и вовсе бессмысленно – прицепится с переизданием своих «Сироток Антареса», тем более, что лет восемь назад что-то подобное ему и правда обещали. Жаль, конечно, но доесть Копейкина именно сегодня не удастся… И как опытный военачальник Азалий Самуилович сменил направление главного удара.
– Что ж… А мы тут, Володенька, обсуждаем рукопись твоего соратника.
– Это кого же? – опешил Арбатский.
– Бубенцова.
– Да какой же он соратник мне? Мы с ним в окопах не сидели, ратью на ворога не ходили. Соперник он мой, а не соратник.
– Даже так? – изогнул бровь Расторгуев.
– Гм, – хмыкнул патриарх молодежной литературы, – это я так, словцами, знаете ли, забавляюсь. Есть, скажем, со…ратник, есть со…камерник, а со…перник – это собрат, стало быть, по перу.
– Шалун ты наш, – игриво фыркнула Тетя Мотя, но под суровым взглядом Азалия Самуиловича осеклась.
– Так что ты о Бубенцове этом думаешь? – спросил Расторгуев.
Арбатский перекривил и без того сморщенную свою физиономию, задумчиво осмотрел заваленный листами перепутанной рукописи стол, окончательно сообразил, что спрятать выпивку и закуску мэтры явно бы не успели, а значит он попросту опередил события, и облегченно вздохнул.
– Не читал, – равнодушно сообщил он. – И не буду. Рано ему еще. Вы, Азалий Самуилович, вспомните, сколько лет я к первой публикации шел. Нас в шестьдесят седьмом в студию восемнадцать человек пришло. А нынче я один остался. Остальные где? Вот то-то. У Милейко вчера четвертая дочь родилась, Семенюк в таможенники подался, Сидоров докторскую защищает… Почетные дела, народу нужные, но все – вне литературы. Потому как литература – это прежде всего – труд великий. А еще, пожалуй, и уважение. К классикам, которые померли уже, да и к живым, к старшему, так сказать, поколению. Меня так учили. Считаю – правильно учили. А Бубенцов, как и все нынешние – из скороспелок. Не понимают, что рукопись как хороший сыр (Тетя Мотя при этих словах благосклонно кивнула). Ей, рукописи то есть, вызреть нужно, отлежаться… – и Арбатский безнадежно махнул рукой.
– Разумно, разумно, – побарабанил пальцами по столу Расторгуев. – Слышна речь не мальчика, но мужа. Тем не менее, коллеги, нужно придти к единому мнению, консенсусу, так сказать, по выражению Генерального Секретаря нашей партии. Я, между нами, не любитель этих иностранных слов, не по сердцу они мне, но если партия нас призывает… – палец заведующего секцией многозначительно указал на засиженный мухами потолок, и прозаики заворожено проследили за ним. – Вот и мы сегодня должны принять решение честно и объективно, безо всякого волюнтаризма и излишней волокиты. Самопожертвования тоже не нужно, – Азалий Самуилович снисходительно покосился в сторону почти восстановившего основные рефлексы Копейкина, – времена тоталитаризма, слава Богу, ушли безвозвратно. Итак, я ставлю вопрос ребром: что будем делать с рукописью Бубенцова.
– Рубить! – отрезал, молчавший доселе маринист Сёма Боцман.
А тем временем счастливый Серега Бубенцов несся по ночному городу, брызгая лужами, еще покрывавшими асфальт после короткого летнего ливня. Душа его пела бравурные марши времен индустриализации всей страны, ноги не чувствовали тверди земной, а вынырнувшая из-за тучки шаловливая луна серебрила всклокоченные волосы, добавляя благородства его простоватой физиономии.