Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 75



— Да все вы там, в Лицее, белая кость — не то что мы, шинельники. И Пушкин ваш первый: как же так — национальный поэт, а крестьян закладывает?

Спорим до тех пор, покуда Иван Дмитриевич Якушкин не пускает в ход своего любимого опровержения: если бы Пушкин, обгоняя время мыслью и талантом, не разделял бы притом многих предрассудков и слабостей своей эпохи, — он, пожалуй, и не стал бы национальным поэтом, место которому не только на Олимпе, но «меж детей ничтожных мира…».

Добрейший Горбачевский несколько отступает, но все же рекомендует «вашему Пушкину мужичков освободить». А Якушкин не дрогнул: «Как освободить? Морока. Я пытался… Не лучше ли подготовить условия для общего освобождения?»

Горбачевский уходит неубежденный и все-таки последнее слово за собой оставляет: «Не гоже, судари, душами владеть, и все тут!»

Однако Никита Тимофеевич мой уже допил самовар и продолжает:

— Потом остался я при московском доме, после опять в Петербурге. Знаете ли мой стих, которым я переложил свой разговор — еще в Москве — с князем Голицыным? Вот послушайте:

— Никитушка! Скажи, где Пушкин царь-поэт?

— Давным-давно, сударь, его уж дома нет,

Не усидит приятель Ваш на месте:

То к дяде на поклон, то полетит к невесте.

— А скоро ль женится твой мудрый господин?

— Осталось месяц лишь гулять ему один.

Мне показалось, будто я уж слыхал эти стихи — не князь ли Владимир Голицын сочинил?

Никита на такое мое предположение важно отвечал, что, может быть, князь и сочинил, но он, Никита, сочинил тоже.

Я испугался спорить, а старик снова пустился в воспоминания. Только он один знал Пушкина с первых часов жизни до последних, то есть на земле было еще по меньшей мере два лица, которые могли бы сказать нечто подобное, — Сергей Львович и сестра, Ольга Сергеевна, — но в январе 37-го они были за сотни верст от Мойки.

— Мне, — продолжал Никита, — довелось нести его умирающего, и как же он спросил: «Не грустно тебе меня нести?» Ведь вспомнил, как я носил его малого на руках лет за 30 до того. Недавно, сказывали мне, где-то пропечатано, будто я подарил господину Атрешкову Наркизу Ивановичу треугольную шляпу Александра Сергеевича. Действительно, подарил. Господин Атрешков, прости меня, господи, человек смутный, впрочем, быстрый, хваткий. И барин пытался через него дела делать, а скорее наоборот выходило: тот для своих дел Александром Сергеевичем пользовался… Я прибирал покойного — и подступились они, Наркиз Иванович, чтобы взять на память треугольную шляпу, а я отдал охотно — он и не понял почему. А потому отдал, что не любил барин эту форму. Бывало, как вернется со дворца и я его раздеваю, в сердцах такое отмочит насчет шляпы и мундира камер-юнкерских, что и пересказать не решусь… Господа Жуковский и Вяземский при мне как раз решили Александра Сергеевича хоронить во фраке, а не в мундире постылом, и, говорят, им после за это попало. Ну я, на свой риск, отдал шляпу первому же встречному, пропади она пропадом. А как настала пора везти тело в Святые горы, и сумления не было, кому провожать. Только мне и провожать, хоть и не думал никогда, что до такого доживу.

Так и поехали мы, а господин Тургенев оказался при покойном вроде меня. В том смысле, что я его на руках носил, а г-н Тургенев в Лицей пристроил. И так оба мы всю жизнь при нем, — а не уберегли. Да и никто не уберег. В ту самую пору, как вся эта чума накатила, — рядом только Наталья Николаевна оказалась с четырьмя малыми детишками да я, старый дурак. Вот бы тут Сергею Львовичу с меня шкуру содрать, в вотчину кинуть, да что толковать напрасно. Так и ехали мы впятером: Александр Иванович с почтальоном позади, жандарм впереди,[28] а посредине, на дрогах, я с Александром Сергеевичем! А Вы, Иван Иванович, еще говорите, что Ирина Родионовна ближе к нему состояла. Хорошо, хоть она не дожила — думаю, все глаза бы выплакала и не смогла бы пережить…

Я расспрашивал старого пушкинского человека, который сильно растревожился воспоминаниями и, расположившись ко мне, стал сбивчиво, очень горячо объяснять, что о барине его теперь хоть и много пишут, и толкуют, и жалеют, а все равно — не смогут понять, каков был человек. Сперва я и не вслушивался, занятый своими мыслями, да вдруг наскочил на такой оборот:

— Господин Гоголь долго меня расспрашивали обо всем и после сказали: «Может быть, Никита Тимофеевич, мы с тобою одни на свете и понимаем по-настоящему, кого потеряли…»



Я выслушал это без всякой естественной ревности и задумался: у А. С. не было, кажется, в жизни другого столь равного ему по таланту приятеля, как Гоголь (Мицкевич не в счет — все же не по-русски писал).

Прочитал я еще в Ялуторовске Гоголевы строчки о том, как Пушкин слушал его «Мертвые души».

Тут угадываю я отзвук столь необыкновенных разговоров, собеседований меж ними, богами, которых нам «внизу» и не понять, не услышать. Гоголь, видно, слово, пароль знал, которым даже мы, лицейские, не владели, — то, что Гоголю открывалось некоторыми петербургскими вечерами или ночами, — этого Пушкин никому не показывал; или показывал, а мы не замечали.

Теперь — о Никите и Арине Родионовне: самые близкие к нему люди, но из другого мира, с другой, так сказать, планеты. Что может быть противуположнее — высочайшее общение с Гоголем и малограмотные, а то и неграмотные представители той стихии, откуда выходят пугачевцы, Савельич, Селифан с Петрушкою? Не умею хорошо сказать, но чувствую, что именно полная противоположность этих разных полюсов в окружении Пушкина их между собою сближает. Так же как высшей задачей Гоголя и Пушкина было понять таинственную народную стихию, — так и некоторые люди из народа могли по-своему (нам тоже недоступно!) понять… Нет, не понять, почувствовать ту же необыкновенность, которую ощущал Гоголь! Никита и Арина, возможно, видели и такое, чего мне узнать не дано.

Вот так мы толковали с Никитой Тимофеевичем и, при всей только что провозглашенной разнице миров наших, плакали, смеялись и опять плакали.

— Не уберегли, — вдруг уже почти на выходе повторил Никита. — И никто бы не сумел уберечь.

Невольно задев меня (не раз говорившего, что спас бы поэта, если б находился в Петербурге), Н. Т. меж тем продолжал:

— Жить Александр Сергеевич не хотел, иначе подстрелил бы пащенка. Ведь для барина дуэль — пустяковое дело. Руку-то набили, пока мы с Федором Толстым собирались стреляться (он именно так и выразился: «Мы собирались…»).

Никита думает, что Пушкин нарочно подставился.

— Отчего же подставляться при жене и малых детях?

— Не жилец был. Вот и вышло — в мае родился, отмаялся.

Взявшись за шапку, он вдруг поцеловал меня в плечо и прошептал:

— Вот, батюшка, еще я высмотрел себя в одном сочинении Александра Сергеевича — в «Каменном госте» — Лепорелло. Там проделки-то наши, я знаю, и Дон Гуан ведь жить не хочет, хоть и веселый. Ведь сам и подставился гостю-то.

Затем я распрощался с Никитой Тимофеевичем — навсегда. Брат Николай довез его домой в своем экипаже.

Ночью я не мог спать из-за проклятых дуэлей.

28

Это был капитан Ракеев, тот самый, что в чине полковника 25 лет спустя арестовал и доставил в крепость Николая Гавриловича Чернышевского.