Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 41

Но память возвращала меня в прошлое, которого я не должен был помнить, но я его, безусловно, помнил и знал даже в деталях.

Тогда еще не было этого широкого асфальтового шоссе, а был проселок, истерзанный, в колдобинах и лужах, в глубоких взрезах колеи. Не было никакого автобуса, а была обыкновенная телега, на которой я сидел в пуке соломы, подобрав ноги, и мама придерживала мое плечо, чтобы я не свалился в грязь, когда колесо сверзится в яму. Мама в бедняцкой сермяге бессарабской крестьянки, мужичка, и я — мужицкое дитя...

Всё спокойно. Едем дальше.

Нам показали все, что в таких случаях показывают гостям, тем более, когда половина из них — иностранцы, господа хорошие из капстраны Финляндии, да еще писатели. Вот походят, посмотрят, понюхают, поспрашивают, а потом еще и понапишут, а ты за это отвечай...

Честно говоря, я уж и не помню, что именно нам показывали в колхозе имени Дзержинского, потому что за весь свой долгий журналистский и писательский век столько насмотрелся этих процветающих хозяйств, что вся жизнь как бы выстроилась в одну непрерывную поточную линию мычащих коровников, кудахтающих птицеферм — что там еще? ах, да, топочущих копытами и помахивающих хвостами конюшен, — а ты идешь в наброшенном на плечи белом халате, будто доктор Айболит, будто академик Лысенко, и вежливо слушаешь пояснения хозяев, и киваешь, и для порядка выспрашиваешь цифры и факты, а сам косишься украдкой на коллегу-иностранца, как ему все это — интересно ли, не вонько ли, не измазал ли в навозной жиже свои заграничные штиблеты, вроде бы нет, сухой, — и топаешь дальше, поглядывая на стрелки часов, потому что все расписано досконально: двадцать минут — коровы, пятнадцать — свиньи, а ровно в полдень — фу ты, ну ты, лапти гнуты, — пресс-конференция в правлении колхоза.

И, все же, одна подробность этой прогулки по угодьям и службам колхоза имени Дзержинского застряла в памяти.

Мы зашли в колхозный детский сад: в комнате игр с пестро размалеванными стенами, что твой Дисней-ленд, кружком сидела детвора и, хлопая ладошками, пела всем известную песенку композитора Шаинского про то, как с голубого ручейка начинается река, ну, а дружба начинается с улыбки, — впрочем, тогда, в семидесятом, эта песня еще не была написана.

В коридоре, у входа с крыльца, где обычно толкутся умиленные родители, дожидаясь своих Вовочек и Танечек, на стене висел лист ватмана с надписью «Что мы сегодня кушали», а ниже приклеены бумажные карманчики: «Завтрак», «Обед», «Полдник», — и в эти карманчики были засунуты листки с названиями сегодняшних яств, чтобы папы и мамы не подумали, что их чад тут морят голодом...

Именно эти карманчики почему-то завладели вниманием финских писательниц — добрейшей и мудрой Эйлы Пеннанен и молодой красавицы Марьи-Леены Микколы, сошедшей к людям с этикетки плавленного сырка «Виола»: может быть, у них в Финляндии, в детских садах до сих пор не додумались — во, тюхи! — до бумажных карманчиков с листками и надписями «пшенная каша», «борщ украинский», «компот из свежих яблок»...

Чуть позже природа этого интереса прояснилась сама собой, и я не забуду об этом поведать, поскольку это, как говаривал Владимир Ильич Ленин, архиважно.

В урочный час в зале правления колхоза началась пресс-конференция.

Само собой разумеется, что вопросы задавали не мы, советские писатели и радяньские письменники — нам и так всё было ясно, — а зарубежные гости, финны.

— Скажите, пожалуйста, — спросил Ласси Нумми, — какой вы по счету председатель в этом колхозе?

Всеволод Викторович Кудрявцев, плотный мужчина в пиджаке с рядами боевых орденских ленточек на груди (через несколько лет к ним добавится золотая звезда Героя Социалистического Труда), сморщив лоб, стал что-то перебирать в уме, потом сказал:

— Ей богу, не знаю, сколько их до меня было. А я, как с фронта пришел в сорок пятом, так и сижу тут в председателях. Вот, считайте, уже двадцать пятый год...

Ропоток недоумения пробежал меж гостей, когда им перевели этот ответ. Потому что, вполне очевидно, они ждали совсем другого: мол, я здесь тринадцатый председатель, после того как сняли дюжину; или даже двадцать третий после того, как посадили в тюрягу двадцать второго; или вообще со счета сбились, ведь что ни год — то новый председатель...

Ладно, двинемся дальше.

— Сколько людей сбежало из вашего колхоза за минувший год?

И опять председатель колхоза имени Дзержинского тугодумно наморщил лоб, когда ему перевели этот каверзный вопрос, переспросил еще раз, чтобы не ошибиться, но, в конце концов, понял, о чем его спрашивают.





— Аа-а... Ну, что ж, бывает, конечно, что из нашего колхоза уезжают люди — в другие края, в другие хозяйства, кто по семейным обстоятельствам, кто просто ищет молочные реки в кисельных берегах. Ведь жизнь не стоит на месте! Но случается это редко, и цифра эта не характерна. Есть другая цифра: у нас в очереди на вступление в колхоз — двести семей...

— Сколько? — переспросил Ласси Нумми, полагая, что ослышался.

— Двести семей, — подтвердил тот. — Но мы не можем принять всех желающих. Берем только специалистов, притом тех специальностей, в которых нуждается колхоз.

Надо воздать должное Всеволоду Викторовичу Кудрявцеву: он оставался совершенно спокоен, сочувственно выслушивал нелепые вопросы, невозмутимо отвечал на них. И даже в глазах его нельзя было прочесть встречного вопроса: послушайте, ребята, вы часом не мухоморов объелись? Говорят, что их едят иногда в полуночных странах для подъема души...

Впрочем, он, кажется, не впервые отвечал на подобные вопросы и отлично знал, откуда они берутся.

Мы же, советские писатели и радяньские письменники, тоже прекрасно знали, откуда ноги растут.

И потому уводили глаза от финских коллег, придавали своим лицам отсутствующее выражение.

А я тем более всё это знал и понимал.

Он стоял перед людьми: уже немолодой, одолевший огонь и воду, все смертные муки, прошедший фронт, искалеченный, с пустым рукавом, — стоял и плакал, отирая слезы кулаком уцелевшей руки, стоял и смотрел, как голосуют за него эти бедные люди, разуверившиеся во всем, но поверившие ему...

В кинофильме «Председатель» эту роль играл Михаил Ульянов, героя звали Егор Трубников, а прототипом образа был реальный человек — председатель белорусского колхоза «Рассвет» Кирилл Прокофьевич Орловский.

О нем можно было бы снять не один, а дюжину фильмов: подпольщик и партизан Гражданской войны; чекист, строитель канала Москва — Волга; участник войны в Испании, подрывник, со слов которого Хемингуэй описал подвиги Роберта Джордана в романе «По ком звонит колокол»; командир партизанского отряда в годы Великой Отечественной; потом — председатель колхоза...

Он вытащил почти из небытия не то, чтоб отстающий, но разорившийся вконец, разбежавшийся колхоз, в котором уже сменился десяток незадачливых председателей. Ценою неимоверных усилий и воли, опершись на поддержку поверивших в него людей, бесстрашно воюя с чиновниками, он сумел-таки поднять хозяйство...

На этих строках всякий нормальный читатель обычно захлопывает книгу.

На подобных кадрах в кинотеатре, как правило, начинается стук откидных сидений — зрители бегут к выходу.

Но когда на экранах шел «Председатель», когда герой хватал своей единственной рукой пастуший бич и, хлеща им о землю, поднимал на ноги обессилевших коров и гнал их вон из хлева, на проклюнувшуюся по весне молодую травку; когда он, не зная, как заставить людей выйти на работу в поле, ощеривал рот — и тучи воронья испуганно срывались с деревьев, заглушая карканьем непечатный текст монолога...

Пусть верит или не верит сегодняшний пресыщенный читатель и зритель, но даже в рабочих просмотровых залах «Мосфильма», где никого ничем не удивишь и не проймешь, люди не отрывали взглядов от экрана, не смели проронить слово, едва сдерживали учащенное дыхание и, все-таки, вдруг тоже срывались в слезы.

Это был прорыв в другой уровень правды, в другой уровень искусства. Больше того — в другой уровень жизни, который, впрочем, так и не наступил. Хотя...