Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 81



Бенджамин Шуп выставлял напоказ белые зубы, напоминавшие Поугу керамические плитки в ванной. Владелец золотоносных трущоб постукивал по столу жирным указательным пальцем, на котором красовалось кольцо с гроздью бриллиантов. «Вам еще повезло. Сейчас, в это время года, сюда стремятся все. В очереди на эту квартиру уже стоят десять человек». Шуп, король трущоб, сделал широкий жест, позволивший продемонстрировать золотой «Ролекс». Он и не догадывался, что в темных очках Поуга обычные стекла, а его взъерошенные длинные черные волосы на самом деле парик. «Через два дня очередь вырастет до двадцати человек. Мне бы вообще не следовало сдавать вам эту квартиру по такой цене».

Поуг заплатил наличными. Ничего больше не потребовалось – ни залога, ни каких-либо документов. Через три недели, если он решит сохранить за собой второй дом в Голливуде на январь, нужно внести очередной взнос. Тоже наличными. Но пока решать, что он будет делать после Нового года, еще рановато.

– Работа, работа, – бормочет Поуг, листая журнал для директоров похоронных бюро.

Открыв страницу с фотографиями памятных подарков и погребальных урн, он кладет журнал на колени и внимательно изучает цветные картинки, которые знает уже наизусть. Его любимая урна сделана в форме книжной полки с оловянным пером наверху, и он представляет, что книги на полке – это старинные фолианты Эдгара Аллана По, в честь которого его назвали. Интересно, сколько сотен долларов может стоить такая элегантная урна, если взять и набрать трехзначный номер?

– Я бы мог позвонить и оформить заказ, – мечтает Поуг. – Может, позвонить, а, мама? – Поуг поддразнивает ее, как будто у него и в самом деле есть телефон и нужно только снять трубку. – Тебе ведь нравится, да, мама? – Он трогает фотографию урны. – Тебе бы понравилась урна Эдгара Аллана, правда? Но вот что я тебе скажу: пока отмечать нечего, потому что дело идет не так, как планировалось. Да, да, ты меня слышала. Кое-что пошло не так, мама.

«Кишка тонка, вот в чем твоя проблема».

– Нет, мамочка, не тонка. – Он качает головой, листая страницы. – И не начинай. Мы в Голливуде. Разве плохо?

Поуг думает об оранжево-розовом, цвета лососины, особняке неподалеку отсюда, и его захлестывают противоречивые чувства. Особняк он нашел, как планировалось. Проник в него, как планировалось. А потом все пошло не так, и вот теперь ему нечего праздновать.

– Не продумано, не продумано. – Он щелкает себя по лбу двумя пальцами, как щелкала, бывало, мать. – Так не должно было случиться. Не должно. Что делать, что делать. Маленькая Рыбка сорвалась. – Поуг шевелит пальцами. – Большая осталась. – Он разводит перед собой руками, как будто плывет. – Маленькая Рыбка ушла, и я не знаю куда. Ну и ладно. Ну и ладно. Потому что Большая Рыба еще здесь. Маленькую я прогнал, и Большой Рыбе это не нравится. Не нравится. Мы еще отпразднуем. Скоро, скоро.

«Сорвалась? Ушла? Как же ты так сглупил? Упустил маленькую, а теперь думаешь, что поймаешь большую? Жидковат. Кишка тонка. И откуда только у меня такой сын…»

– Не говори так, мама. Это невежливо. – Поуг склоняется над журналом для управляющих похоронными бюро.

Она бросает на него взгляд. Таким взглядом можно приколотить вывеску к дереву. Отец даже назвал его по-особенному. Жуткий взгляд, вот как. Жуткий взгляд. Так не говорят. Он бы знал. На свете мало такого, чего он не знает. Эдгар Аллан роняет журнал на пол, поднимается с желто-белого стула и берет биту, что стоит в углу.

Жалюзи приглушают свет из единственного окна, и в комнате царит приятный полумрак, который лишь слегка раздвигает лампа на полу.

– Посмотрим. Что нам нужно сделать сегодня? – бормочет он, передвигая во рту карандаш и обращаясь к жестянке из-под печенья, что стоит под стулом. Он осматривает биту с красными, белыми и синими звездами и полосами, которые подрисовывал – сколько? – ровно сто одиннадцать раз. Он бережно протирает ее белым носовым платком, потом аккуратно вытирает платком руки. Вытирает и вытирает. – Сегодня нужно сделать что-нибудь особенное. Полагаю, у нас в программе прогулка.



Подойдя к стене, Поуг вынимает изо рта карандаш. С карандашом в одной руке и битой в другой он долго, слегка наклонив голову, рассматривает набросок на грязной, окрашенной в бежевый цвет стене. Осторожно касается тупым концом карандаша большого вытаращенного глаза и подводит ресницы. Рисуя, Поуг держит слюнявый, обгрызенный карандаш двумя пальцами, большим и средним.

– Вот так. – Он отступает и, снова склонив голову, любуется вылупленным глазом и изгибом щеки. Бита в другой руке подрагивает. – Я еще не сказал, что ты сегодня особенно хороша? Такой милый румянец на щеках, теплый и розовый, как будто загорала.

Поуг засовывает карандаш за ухо, поднимает руку на уровень лица, шевелит пальцами, поворачивает ладонь, рассматривает суставы, морщинки, бороздки, шрамы и аккуратные, коротко подстриженные ногти. Он массирует воздух, наблюдает за движением мышц под кожей, представляя, что растирает холодную кожу, вытесняет из подкожных тканей холодную застывшую кровь, разминает плоть, изгоняет смерть и вдыхает приятный розоватый румянец. Бита в другой руке подрагивает, и Поуг представляет, как натирает ладони белым меловым порошком и замахивается битой. Он дрожит от желания врезать ею по глазу на стене и бить, бить… но нет, нет. Нельзя, нельзя, нельзя. И он ходит и ходит перед стеной, и сердце скачет в груди, и ему плохо, досадно, скверно. Он разочарован и огорчен. Все не так.

В квартире беспорядок. На столе в кухне валяются салфетки и пластиковые тарелки, вилки и ножи, банки и пакетики с макаронами и пастой, которые Поуг не удосужился положить в шкафчик. В раковине, в холодной, жирной воде, мокнут кастрюлька и сковородка. На заляпанном синем коврике разбросаны сумки, одежда, книги, карандаши и дешевая белая бумага. В жилище Поуга все отчетливее ощущается несвежий запах еды и сигар. Да еще его собственный – резкий, тяжелый, кисловатый. В квартире тепло, и он без одежды.

– Думаю, стоит проверить миссис Арнетт. Она же нездорова, – говорит он матери, не глядя на нее. – Ты не против принять сегодня гостя? Наверно, нужно было сначала спросить у тебя, да? Но может быть, нам обоим станет лучше. Должен признаться, я немного не в настроении. – Поуг думает о Маленькой Рыбке, той, что ушла, и оглядывает неприбранную комнату. – Может быть, гость как раз то, что нам и надо, как ты думаешь?

«Было бы чудно».

– Правда? Ты тоже так думаешь? – Голос поднимается и опускается, как будто он говорит с ребенком или домашним любимцем. – Тебе будет приятно принять гостя? Вот и отлично! Замечательно.

Поуг идет через комнату и присаживается у картонного ящика с видеокассетами, коробками с сигарами и конвертами с фотографиями, помеченными ярлычками с его аккуратным почерком. Почти на дне ящика отыскивается сигарная коробка миссис Арнетт и конверт со сделанными «Полароидом» фотографиями.

– Мама, к тебе миссис Арнетт, – сообщает он довольным голосом и, открыв коробку, усаживается в кресло. Просматривает фотографии и откладывает любимую. – Ты ведь ее помнишь? Вы уже встречались. Такая упрямая старушка. Посмотри, у нее настоящие голубые волосы.

«Да уж точно».

– Д 'ушшш-точнаа, – повторяет он, копируя голос матери, медленный, тягучий, неуверенный, доносящийся словно из глубины. Из глубины бутылки.

– Тебе нравится ее новая коробка? – Эдгар Аллан тычет пальцем в коробку и сдувает с него белую пыльцу. – Ты только не сердись, но она потеряла в весе с прошлого раза. Интересно, в чем ее секрет? – Он снова сует палец в коробку и сдувает с него еще больше белой пыли – назло своей толстой, жирной матери – пусть обзавидуется. Потом вытирает руки белым носовым платком. – Думаю, наша дорогая миссис Арнетт выглядит чудесно, просто божественно.

Он всматривается в фотографию миссис Арнетт – мертвое розовое лицо в ореоле подкрашенных голубых волос. Губы у нее плотно сжаты, но заметно это только ему и лишь потому, что он сам это сделал. Во всех прочих отношениях придраться не к чему – следы хирургического вмешательства неразличимы, и непосвященный никогда не догадается, что округлые контуры глаз объясняются присутствием под веками колпачков. Он помнит, как укладывал их поверх запавших глазных яблок, как опускал веки и склеивал их вазелином.