Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 9

Пишу на дощечке:

"на тебе мой свитер?"

И разворачиваю дощечку в ее сторону.

- Ага, - отвечает она. - Но же я знаю, что ты не против.

Пишу:

"но это же шестой размер".

Пишу:

"а у тебя девятый".

- Слушай, - говорит Эви. - У меня вызов на два часа. Что если я загляну как-нибудь, когда настроение у тебя будет получше?

Обращаясь к своим часам, Эви говорит:

- Мне очень жаль, что так вышло. В этом никто не виноват.

* * *

В больнице каждый день проходит так:

Завтрак. Обед. Ужин. В промежутках вваливается сестра Катерина.

По телевизору один канал, который день и ночь крутит только рекламу, и там мы вместе: Эви и я. У нас куча баксов. В честь мероприятия с кухонным комбайном мы изображаем широкие улыбки знаменитостей, те самые гримасы, в которых лицо напоминает здоровенный обогреватель. На нас платья с блестками, того типа, что когда входишь в платье под свет прожектора, оно вспыхивает как миллион репортерских камер, делающих твой снимок. Такое яркое ощущение известности. Стою в том двадцатифунтовом платье, изображая эту самую широкую улыбку и бросая останки животных в плексигласовую воронку наверху кухонного комбайна "Ням-ням". Из той штуки лезут и лезут канапе, как бешеные, и Эви приходится тащиться в зрительный зал, предложить народу попробовать канапе.

А народ съест что угодно, лишь бы попасть на экран.

Потом, за кадром, Манус начинает:

- Пойдем кататься на лодке?

И я подхватываю:

- Конечно!

С моей стороны было так глупо не догадываться, что происходит.

Переключимся на Брэнди, сидящую на складном стуле, там, в кабинете логопеда, полирующую ногти фосфорной полоской спичечного коробка. Ее длинные ножки могли бы передавить напополам мотоцикл, а легальный ее минимум туго перетянут в плюшевый стретч с леопардовым рисунком, изо всех сил борется за свободу.

Логопедша учит:

- Когда говорите, держите голосовую щель приоткрытой. Так Мэрилин Монро пела "С днем рожденья" президенту Кеннеди. Тогда ваше дыхание будет проходить голосовые связки более по-женски, более беспомощно.

Медсестра проводит меня мимо: я в картонных шлепанцах, тугих повязках и глубоком восторге, а Брэнди Элекзендер поднимает взгляд в самый последний момент, и подмигивает. Наверное, так же умеет подмигивать только Господь Бог. Как будто кто-то фотографирует тебя. "Дай мне радость". "Дай мне веселье". "Дай мне любовь".

Вспышка!

Только небесные ангелы, наверное, умеют слать воздушные поцелуи так, как это делает Брэнди, озаряя светом весь остаток моей недели. Вернувшись в свою палату, я пишу:

"кто она?"

- Никто из тех, с кем стоит связываться, - отзывается медсестра. - На вас и так хватит проблем.

"но кто она?" - пишу я.

- Если угодно, - говорит сестра. - Это кое-кто, меняющийся с каждой неделей.

Как раз после этого сестра Катерина начала сводничать. Чтобы уберечь меня от Брэнди Элекзендер, она предлагает мне безносого адвоката. Предлагает дантиста-скалолаза, чьи пальцы и черты лица обглоданы до твердых небольших шишек в результате обморожения. Миссионера с темными пятнами какого-то тропического грибка повсюду под кожей. Механика, который наклонился над батареей в тот миг, когда она взорвалась, и кислота оставила его без губ и щек, и его зубы всегда видны в постоянном оскале.

Смотрю на обручальное кольцо сестры-монашки и пишу:

"наверное, этот ваш последний из полных бычар".





За все время пребывания в госпитале, я ни за что не смогла бы влюбиться. Я просто не смогла бы тогда прийти к этому. Снизить планку. Я не хотела ничего пересматривать. Я не хотела подбирать никакие осколки. Умерять амбиции. Взяться жить неполноценной жизнью. Я не хотела чувствовать себя лучше просто оттого, что жива. Искать компенсации. Я хотела только, чтобы мне привели в порядок лицо, если такое было возможным, - а оно не было.

Когда приходит время повторно познакомить меня с твердой пищей, с забытыми названиями блюд, это оказываются паста из курицы и тертая морковь. Детское питание. Все толченое, измельченное или выжатое.

Скажи мне, что ты ешь, и я скажу - кто ты.

Медсестра приносит мне частные газетные объявления личного характера. Сестра Катерина пялится вдоль своего носа сквозь очки и читает: "Парни ищут стройных предприимчивых девушек для отдыха и отношений". И - да, ведь правда, - ни один из одиноких парней не исключает специально из рассмотрения отвратительно изуродованных девчонок с растущими медицинскими счетами.

Сестра Катерина говорит мне:

- А вот есть мужчины, которым можно писать в тюрьму, им необязательно знать, как вы выглядите в жизни.

Просто слишком трудно попытаться в письменной форме выразить ей мои чувства.

Сестра Катерина зачитывает отдельные колонки, пока я ложечкой поедаю ростбиф. Предлагает мне поджигателей. Грабителей. Мошенников по налогам. Говорит:

- Вам, конечно, ни в коем случае не хотелось бы встречаться с насильником. Мало кто так отчается.

Между одиноким мужчиной, сидящим за решеткой за вооруженное ограбление, и убийцей второй степени тяжести, она останавливается, чтобы спросить меня, что не так. Берет меня за руку и обращается к имени на моем пластиковом браслете, - смотрите, какая из меня уже получается модель по рукам: кольца-коктейль, именные пластиковые браслеты, все так прекрасно, что даже христова невеста не может отвести от них взгляд. Она говорит:

- Как вы себя чувствуете?

Обхохотаться.

Спрашивает:

- Вы что - не хотите влюбиться?

Фотограф у меня в голове говорит: "Дай мне терпение".

Вспышка!

"Дай мне самоконтроль".

Вспышка!

Дело в том, что у меня осталось пол-лица.

Мои раны под повязками по-прежнему кровоточат, оставляя крошечные пятнышки крови на кусках ваты. Один врач, тот, что делает обходы по утрам, проверяет мою перевязку, говорит, что мои раны все еще слезятся. Так и сказал.

Я все еще не могу говорить.

Моя карьера окончена.

Я могу есть только детское питание. Никто больше не вытаращится на меня так, словно я выиграла огромный приз.

"ничего", - пишу на дощечке.

"ничего, все в порядке".

- Вы не прорыдались, - заявляет сестра Катерина. - Вам нужно хорошо поплакать, а потом вернуться к жизни. Вы слишком спокойно ко всему отнеслись.

Пишу:

"не смешите, у меня лицо", - пишу. - "доктор грит, раны заслезятся".

И все же, наконец хоть кто-то заметил. Все это время я была спокойна. Ни разу, ни капельки не запаниковала. Я видела свою кровь, сопли и зубы, все разбрызганное по приборной доске в момент после происшествия, но истерика невозможна без публики. Паниковать в одиночестве - это все равно что смеяться наедине с собой. Чувствуешь себя очень и очень глупо.

В тот миг, когда все произошло, я понимала, что наверняка умру, если не сверну на следующем съезде с шоссе, не поверну направо в направлении Северо-восточного Гауэра, не проеду двенадцать кварталов и потом не поверну к Мемориальному госпиталю Ла Палома, на стоянку неотложки. Припарковалась. Взяла ключи, сумочку, и пошла. Стеклянные двери скользнули в стороны, прежде чем я смогла разглядеть в них свое отражение. Толпа внутри, все люди со сломанными ногами и подавившимися детишками, тоже скользнули в стороны, завидев меня.

Потом морфий внутривенно. Мое платье разрезано маникюрными ножничками из операционной. Трусики-заплатка телесного цвета. Полицейские снимки.

Детектив, обыскавший мою машину на предмет осколков кости, тот самый парень, что видел всех людей, которым отрезало головы полуоткрытыми окнами автомобилей, - однажды вернулся и сказал, что искать уже нечего. Птицы; чайки, может еще сороки. Они пробрались в припаркованную у госпиталя машину через разбитое окно.

Сороки склевали все то, что детектив именовал "следами мягких тканей". А кости они, скорее всего, унесли.