Страница 6 из 18
Ну а самым занимательным было другое обстоятельство, и оно стало куда важней предыдущего. Дело оказалось таким, что ужаса-то не произошло, а вышло наоборот, несмотря на ненавистную прежде мужскую стариковость. Получилось, что Тане все это понравилось, вся история греховной уступки, – так же, как и весь процесс целиком, от начала до финала и от финала до следующего кабинетного раза. Понравилось по большому, по главному счету, если откинуть первую женскую кровь – настоящую, а не регулярную девичью – и постараться забыть про слезы, основанные на теперь уже бывшем страхе пойти под суд за растрату или как там это назвать…
Тем же вечером, пока добиралась к себе в подмосковную Балашиху, думала, что, вероятней всего, она поступила не вполне обдуманно, когда первого читательского кандидата грубо так от себя отвела, невозвратно отпихнула для дальнейших ухаживаний, а теперь-то тот отвергнутый совсем иначе смотреться мог – навроде сына Юлия Соломоновича, если брать по возрасту. И вовсе не лысый старик-еврей, а тот самый мужчина, который всего лишь немного поспешил, мог бы занимать теперь его место.
Второе их соединение имело место через неделю – после того, как Юлий Соломонович дал Тане срок успокоиться и окончательно смириться с неизбежностью своего нового положения. Однако она не то чтобы не смирилась, она определенно решила, что такое положение дел даже верней прежнего, поскольку так или иначе ослабляет болезненное чувство невостребованности ее девичьего начала мужской частью населения. Такое дело, что произошло, наоборот, будоражит воображение и означает наличие настоящей женской тайны, которой раньше у нее не было никогда, даже в совсем далеком прошлом.
Этот второй случай совокупления в закоулке книжного храма скорым уже не был, а протекал основательно, с расстановкой, с мягкой кресельной спинкой, верхом приступочки и податливой оттоманкой наготове. Результатом стал первый Танин оргазм, усиленный хитрыми приспособлениями неудобного кабинета и усугубленный возрастной разницей почти в сорок лет. И еще был немалый плюс: можно было продолжать ровно так же сдержанно одеваться, точно так же, как и раньше, не применять на себя косметических приправ и похожим образом, как и прежде, пытаться дождаться и добыть того мужчину, кто составил бы ее счастье или, в крайнем случае, уверенно притянул бы неустойчивую ее лодчонку к надежному, твердому берегу.
Следующие три года проистекали без особого наклона в любую сторону: с сохранением кабинетной регулярности, Аронсоновой неутомимости, Таниной ответной взаимности по извлечению эмоций чисто физического свойства и затянувшейся неявкой стоящего спутника жизни.
Все это время старый конь Юлий Соломонович не терял боевого запала, а, казалось, только набирал дополнительные очки, втянув вместе с собой в подступившую вплотную старость белокудрую молодку, расчетливо отъединенную им от непородного табуна в результате ловкой многоопытной задумки.
Борис Мирский явился в библиотеку не случайно, а в целях экономии драгоценного научного времени. Диссертация была на выходе, и непозволительной роскошью при его подвижническом отношении к делу была потеря каждой минуты, уходившей на долгие библиотечные поиски нужных переводных материалов и справочной литературы.
– Ты приходи сразу, если нужда такая будет, Боренька, – всякий раз уговаривал его при родственной встрече лысый дядя Юля, отцов двоюродный брат, бездетный вдовец, директор технической иностранной библиотеки. – Я лично для тебя всех сотрудниц по ранжиру выстрою: что надо, сразу отыщется, – продолжал по-семейному придуриваться Аронсон, выстраивая намекательную улыбку. – В смысле статейки нужной или еще чего, – а уж потом пояснял серьезней: – Нет, правда, Борис, чем смогу – помогу, без очередей и предварительных заказов, приходи…
Он и пришел, когда совсем горячо стало со временем, припомнил о родственной возможности. Уже потом, через годы брака, вспоминая первую встречу с мужем, Таня поняла, почему сразу обратила внимание на невзрачного молодого человека в очках без признаков особой мужественности на лице и в теле. Тогда она, помнится, мысленно обрила голову неприметного читателя в ноль, сдернула с него же близорукие очки и обнаружила в сухом остатке библиотечного начальника Юлия Соломоновича Аронсона, собственного сладкого истязателя, помолодевшего лет так на тридцать – сорок. Тогда и прокатилась по ней снизу доверху легкая волна, сладкая, как в неведомом раю, и немного тревожная; и именно снизу доверху покатило, а не наоборот – от головы и далее к ногам через впадину у бедер.
В тот же день ей повезло: во-первых, потому, что работала на выдаче, а не была занята в коллекторе, и, во-вторых, оттого, что дважды в тот день ей удалось угодить робкому посетителю в его непростом научном поиске. Ну и, наконец, к обеду явился Аронсон, он же дядя Юля, кинул коршунов взгляд на племянника и щебечущую Танечку, засек обратный взор от обоих, и тогда ему пришлось познакомить молодых людей вынужденно, представив племянника как архитектора Мирского-младшего, сына «того самого Мирского», большого, который временно отсутствует в силу особых причин.
– Очень приятно, что к нам ходят такие замечательные читатели, – со сдержанной, но уважительной улыбкой выговорила Таня, не имея ни малейшего представления о том, кто есть такой Мирский. Но сказала искренне.
«Все, – с грустью подумал Аронсон и почувствовал, как снизу к тазу подбирается желание, – кончился бесплатный пароход, приплыли…»
А Борис с Таней как раз начали отплывать. Первый раз они причалили к промежуточной пристани, поцеловавшись по-настоящему и прикоснувшись друг к другу не одними лишь руками, когда истекли холодные месяцы пятьдесят второго и разом навалилась неожиданно горячая после ледяного отстоя мокрая весна. Майский грохот, разнеся ближайшие планы младшего Мирского на предварительную защиту, достиг и Розы Марковны ушей, и так давно уже отметившей небольшие странности в характере сына. Но Борис к тому времени уже мог совладать с собой с трудом – влюблен был бесповоротно и имел доказательные основания рассчитывать в этом деле на полную взаимность.
Оставалось последнее – оказаться с Танюшей в общей постели, после чего просить ее же руки. Таня, однако, события не торопила, дабы не выглядеть слишком доступной после столь недлинного срока взаимности. Но и ласкам не препятствовала, к которым они плавно перешли после майского поцелуя на природе. Кроме того, имелось еще одно обстоятельство, смущавшее тихую Таню, и она решила до поры до времени не предъявлять его будущему мужу, во избежание неплановых мужских разочарований. А то, что она его заполучит, было уже очевидно всем, кроме Розы Марковны.
Еще через месяц, продолжая наблюдать за сыном, Роза Марковна не выдержала и осведомилась у своего мальчика напрямую:
– Еврейская девочка, да?
– Да, мам, – ответил за завтраком Борис, презирая себя за малодушие, – еврейская.
– Я могу с ней познакомиться, сынок? – улыбнулась Роза, довольная своей материнской догадкой.
– Разумеется, мам, – отреагировал Борис, подумав о том, что чем раньше мать узнает наконец нелицеприятную весть, тем быстрей этот факт избавит его от неудобных колебаний.
После того первого знакомства с мамой Бориса сомнений у Тани практически не осталось. Роза Марковна, подкладывая ей в тарелку красивые, равно-идеально отсеченные куски сладкого, вела себя так, словно уговаривала Таню невзначай не передумать насчет брачного соединения с наследником Мирских.
«Боже мой…» – она смотрела на милую, в белых завитках, Таню, и от несогласных перестуков сердце ее колыхалось в месте чуть левей медальона с портретом Рахили Дворкиной, ее матери. И то, что глаз ее вмиг стал мокрым, и что головой покачивала искренне и подкладывала домашнюю сласть, опережая чай, – все это означало лишь одно: Борьку отпущу, но не отдам, а девочку все равно попробую полюбить, буду стараться изо всех сил и принять и полюбить.
Было еще одно чувство, из новых, из не проверенных жизненным опытом Розы Мирской – жалость к собственному сыну, не набравшемуся воли сообщить матери о русской девочке – русской, а не из приличной еврейской семьи. Вернее, это не прямая жалость была, а, скорей, сочувствие к своему мальчику, вынужденному искать обманный путь для ее, Розы Марковны, покоя, пусть даже недолгого, наивного и не до конца искреннего. А еще колотила досада, выскользнувшая из тщательно оберегаемого угла, что сама, выходит, так расставила, так воспитала: страх ее единственного сына сильней здравого смысла получается, больше, чем само влечение его к милой девушке в белых кудрях, с робким голосом и неслышной походкой. И виной тому – она сама, еврейская мамаша, клуша настороженная, упертая свекровь из Шолом Алейхема, к тому же знающая не понаслышке, что есть такое «несправедливость жизни», – скоро двенадцать лет тому как знающая, если отмотать к сороковому назад.