Страница 13 из 18
Однако окончательно успокоились они лишь после того, как явились в дом в Трехпрудный в третий, последний раз. Теперь уже они не церемонились и не пытались завязать вежливый диалог – сразу увезли несчастного Самуила Израилевича в ближайшее отделение милиции в чем был и посадили его там на твердый стул. Затем вернулись обратно и сообщили жене Циле, что муж ее, главный детский доктор, помирает, но раз скрывает от государства излишек, то и пусть себе помирает А если Циля Клионская не желает мужу смерти, то пускай перестанет сопротивляться и отдаст работникам ОГПУ все, что отдавать таким, как они, положено. Ясно?
После таких слов Циля, обливаясь слезами двойного горя, рвя сердечный промежуток между жалостью и страхом, беспрепятственно выложила последнее, неблагоразумно схороненное Клионскими от своей страны. И люди с ромбами в петлицах ушли, учуяв по-собачьи, что на этот раз миссия их выполнена целиком и полностью, без допущения досадных оплошностей.
Как раз на этот короткий, но результативный период и пришелся крепкий виток в карьере сотрудника экономического управления ОГПУ, оперуполномоченного с двумя шпалами на воротнике и полугероической фамилией Чапайкин.
За короткий срок Глеб Чапайкин сумел проявить себя в качестве опера, накопившего достаточный опыт, чтобы по праву считаться в Управлении ловким психологом и умелым дознавателем. В общем, две шпалы вскоре сменились на три, и уже их Глеб носил до тридцать четвертого, поскольку резко пошел в гору после серии удачных изъятий, по завершении каковых сделался начальником отделения в Особом отделе НКВД, получив в тридцать пятом году звание капитана госбезопасности, как только звания такие ввели в оборот.
Однако в Трехпрудном Чапайкину в те времена пошуровать не довелось – другие были в списке адреса, прочая досталась уполномоченному столичная география.
Тогда же, в Кремле, в момент знакомства с орденоносцем Мирским, не удержался, соединив праздничный настрой академика с собственным приятным событием, и в приподнятом настроении сообщил будущему соседу, покосившись на свой воротник:
– У меня не орден, конечно, как у вас, но тоже вот звание подошло, так что праздник у нас сегодня общий, Семен Львович, получается. Двойной…
В тот гостевой вечер, продолжая оставаться расстроенной от истории с Зеленским и Зиной, Роза все-таки собралась и потолковала с сестрой Идой про дела. Речь пошла о взаимной семейной выручке в связи с болезнью «золотухи».
– Идочка, – обратилась к ней Роза, – мы с Семой хотели бы передать вам на хранение кое-что из самых для нас дорогих предметов, – она помялась, но попыталась поточней донести до Иды суть просьбы. – Видишь ли, дорогая… – Роза не очень точно чувствовала, как правильней начать, но в итоге сказала напрямую: – К нам могут прийти, очень могут пошерстить: сама понимаешь, что мы думаем обо всем об этом после Клионских, – она слегка наклонила голову вбок и приподняла глаза вверх, перебирая мысленно перечень, который мог бы вызвать у ЧК практический интерес. – Хотя, с другой стороны, особенно опасаться вроде нечего: достаток мы почти проживаем – ты знаешь, как Сема не любит себе ни в чем отказа, – украшений не покупаем, так, по мелочам, вроде кораллов да бирюзовой мелочи в серебрушке, – она оглянулась по сторонам и остановила взгляд на стене. – Это все… – кивнула она туда, где задержался взгляд, – …это им неинтересно, нет у ЧК ценителей прекрасного, да и спрос им неясен на искусство, для них все это мазня и баловство, так что пусть здесь так и висят. Мы с Семой об этом думали и полагаем, что в этом мы правы, – она вздохнула. – Но, знаешь, что касается нескольких предметов, семейных в основном, то есть у нас сомнения, что не на месте они теперь, когда такое развернулось.
– Это какие вещи-то, Роз? – с любопытством поинтересовалась Ида, понимая, к чему клонит сестра. – Старые которые, те, что от Дворкиных остались?
– И кое-что от Мирских, – уточнила Роза, – Семины. Немного, но есть, – она посмотрела на Иду и спросила прямо: – Возьмешь на время? К вам не придут, ты знаешь.
Раскидывать умом Ида и не собиралась.
– Милая моя, – она почти обрадовалась такому родственному доверию. – Да конечно, Розочка, о чем речь, дорогая? Будь спокойна – сохраним в лучшем виде, сунем в одеялко, да за вьюшку, – пошутила она, – пусть ЧК с нашими печными тараканами воюет, раз им так надо.
– Мыши, – поправила сестру Роза и улыбнулась, на мгновение выпустив из памяти неприятный осадок от гадости, учиненной Зеленским, – мыши бывают печные, а не тараканы, Идочка.
Предметов для утаивания от индустриализации коммунизма и впрямь оказалось не так много, но зато все они были высочайшего калибра: ваза на платиновом постаменте в виде хрустальной ладьи от Фаберже, пасхальное яйцо того же имени, из царской коллекции Александра Третьего, причем не придворной мастерской клейменные при полнейшем соблюдении ювелирных нюансов и неотличимых деталей, а непосредственно автором, мастером самим, Карлом, кольцо матери с крупным изумрудом редкой чистоты, плотно окруженным примовой брильянтовой россыпью. Кроме этого редкий набор фужеров и салатница – все екатерининского стекла, коллекционного, с царскими вензелями, резьбой, эмалями на ножке и двойной золотой каймой по краю. Ну и прочее, понемногу: Семины часы – золотая луковица с тонким переливным боем позапрошлого века, голландской работы и его же брильянтовые запонки с такой же заколкой для галстука. Больше прятать было нечего. Вернее, было чего, но этого было не жаль, если что. А точнее, если и жаль, то без семейной катастрофы – просто с огорчительным расстройством, и эту часть решено было не трогать: как сложится, так и будет.
На другой день Роза Марковна сама отвезла все Меклерам, где и оставила на доверительное родственное хранение. Напоследок она окинула взглядом дорогие сердцу фамильные предметы и прочитала вслух, словно прощаясь, выгравированную сбоку на постаменте ладьи надпись: «Розочке и Семену от родителей в день свадьбы. Октябрь 1923 года. Москва».
Кое-что из наследных предметов вместе сунули за вьюшку, что вошло. Остальное Ида уже сама, как и обещала, раскидала туда-сюда, и история потихоньку стала забываться, освободив Мирских от обузы сомнений и возможного непокоя.
Через месяц Ида принеслась в Трехпрудный вся зареванная. Она влетела к Розе и завалилась на пол, не в силах говорить. Роза поняла – больше у них ничего нет из того, что они с Семой могли бы передать Борьке с нежным комментарием про бабушек и дедушек, подтвердив кудрявую родословную доказательствами из-за вьюшки.
Два пути в тот момент было у Розы Марковны: забиться в дурной истерике, на манер Иды, завыть, застонать, залиться слезами, выпуская изнутри наружу ужасную весть, или же сделать то самое, что она и сделала.
– Не надо, Идочка, – негромко, стараясь не распалять себя, сказала Мирская и присела на корточки, в то самое место в прихожей, где продолжала биться о дубовый паркет сестра, – не в цацках счастье наше и не в посуде, в конце концов. – Она погладила рыдающую родственницу по голове и, собрав остатки самообладания, добавила: – Мы с тобой вполне можем салатик и из миски славно поесть, да? Что нам с тобой, в конце концов, так уж особенно надо? Постное маслице, лучок, немного черняшки и имановы ушки по выходным, – она выдавила из себя подобие улыбки. – Я права, Идуля?
На самом деле одна лишь мысль о том, что все, чем так гордилась она сама и что так любил Сема, что все эти драгоценные вещи, почти реликвии, все они невозвратно утеряны теперь для Мирских, для будущих Борькиных детей, для внуков, для их наследников и для нее самой, приводила Розу в отчаянье. Но еще больше в эту минуту она жалела несчастную Иду, за которую было много больней, чем за наследную утрату. Роза Марковна знала: сестра пострадала не по своей вине и не по чьей, а лишь из-за неудачной попытки лишний раз выказать свою родственную привязанность к Мирским. Это если не брать в расчет негодяев и мерзавцев, придумавших варварское дело по уничтожению человеческого достоинства в своем же собственном народе.