Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 75 из 133

В длинной оранжерее такие же тишина и сумерки, как в ней самой. Знакомая звезда зеленовато течет в крутой стеклянной крыше. Возможно, что она примерзла снаружи. Сизый многослойный дымок плывет над стеллажами. Топится боровок. Человек сидит возле на чурбаке; оранжевые блики огня скачут по его костяному лицу.

— Здравствуйте,— приветливо говорит Лиза.— Как угарно у вас. Цветам не вредно?

— ...зато для мошек хорошо,— не оборачиваясь, произносит садовник...— Недосмотришь, нонешние мошки все съедят. В клопу хоть совесть есть. Клоп не любит, как на него пристально посмотреть. Он стесняется, а эти...— И он кивает куда-то в сторону своих богатств, бесчисленного количества зимних цинерарий и примул; зеленоватый свет звезды мерцает на бледных венчиках цветов.

Садовник молчит. И оттого, что поза его, точно он беседует с огнем, соответствует настроенью Лизы, нет ей сейчас человека ближе, чем он, чужой.

— У меня нет никакого дела. Можно мне посидеть у вас?

— А садись...— И второй чурбачок волшебно выкатывается из потемок.

Печной жар властно охватывает Лизины ноги. Двое молча наблюдают последние метания огня. Как и все в мире, он не вещь, а только процесс. Оранжевая мышца огня встает из пепла и никнет. Пламенная судорога пробегает по раскаленным уголькам. «Как гордо умираешь ты, огонь!»

— Так в одиночку и сидите здесь?

— Зима, все повяло. А придет пора, все оденется...— Он говорит еще много, как бы сам с собою, и смысл его путаной речи в том, что в одиночестве приходится черпать из себя; тут-то и узнаешь, много ли внутри накоплено.— Наедине с собой побыть — все едино, что девушке в зеркальце посмотреться...

Короткий и горький опыт дня заставляет ее согласиться без оговорок. Как много был о ошибок! В од но дыханье не вскинешься на самую вершину. И вот оранжерея представляется длинной залой, где лежат мертвые, подобранные на улице или покончившие с собой. Лиза мысленно проходит среди них; они лежат к ней пятками, и на одной — пометка чернильным карандашом. Номера совпадают. «Так это ты, Закурдаев?» И все это сложное ощущение — растерянная вера в зеленоватую звезду, испуг перед неизвестным, отвращение к Закурдаеву, страх перед ласками Протоклитова — все это жестокой силой впрессовано в одну самовольную слезинку... За первой следует вторая. Лизины плечи вздрагивают. Она плачет. Никто не останавливает ее.

— Обидел кто-нибудь? — не шевелясь, спрашивает садовник, и Лизу томит ощущение, что он видит ее всю.

— Нет, я сама.





— А то зря! У каждого понемножку. Иной от болезни, иной оттого, что денег мало. А я, так от жены...— Он скручивает папироску и пальцами берет на прикурку полузатухший уголек. И по всему, а больше всего по медлительности слов видно, что впервые объединяются вслух его разрозненные воспоминанья.— ...По военному времени произошло. Под Карпатами в три дня полущили нашу бригаду, ровно семечки. Война только начиналась, патронов богато, народишку еще боле. Согнали нас с разных рот человек полтораста, которые поцелее, гонят наступать. А местность — чуть покажемся,— лупят нас со всех горок. У меня приятель был, Гречишшев Василь Адрианыч, вояка тоже, вроде меня. «Пойдем, говорю, убеждают наступать. Затягивай ура, а я подтяну». А он ску-у-ушный стоит: «Мочи нет, мутит меня... лучше бы сам на штык сел»,— «Тогда, говорю,

не годимся мы в ерои. Давай сматываться: войны без плена не бывает!» А уж пальба пошла, роняют нашего брата бессчетно. Прапор наш, такой кипучий парнишечка, уж лежит, на лбу — абы сургуча накапали, а лицо, скажи, по-ко-ойное, ровно в санаторий попал. Ну, значит, он нас не видит! Мы в кусты, орем, пустое место штыками шпыняем. До вечера ходили, никто в плен не берет. Под конец отвел нас по назначению один добрый человек, дай бог ему здоровья!

Садовник мешает жар в боровке и бережно, точно золотники, сбирает с земли упавшие угольки.

— Лагерек наш был небольшой, а работа громадная, а еда маленькая. Всяку отборную нечистоту заставляли работать. Видно, хуже падали пленный-то солдат! А у меня жена молоденькая была, только три месяца и пожили, ознакомиться не успели. Решился я тогда на рысковое дело, благо охраны-то — ну, ровно медведя на нитке стеречь! Да тут застрелили одного при побеге. Одумался я: прибегу, все равно ведь на позицию отошлют. Надо, значит, ждать, пока уж остальные не насытятся. Со временем трое нас образовалось, по-ихнему — альянс! И вроде негр один был с нами, очень хороший человек, хоть и черный (а во рту, между тем, мы смотрели, красно, как у прочих!). Смешил всех очень. Начертит на земле свою Африку и объясняет по чертежу, как его адрес. Есть такой остров Мадагаскар, слыхала? Так он проживал налево от него, у соседнего моря. Потом усы да глаз приделает к чертежу, получается вроде турка. И на самого тоже очень похоже. Сам же и зальется хохотком, а мы ему вторим, как на клиросе. Надо сказать, наречие у них похоже, только слова по-другому выговариваются. Заберемся в уголок, он мне про свою лопочет, я Машей хвастаюсь. Местечка на них не было, чтоб не описали. Кто в плену сидел, тому понятно! Вскорости распался альянс. Гречишшев от тифа, африканца же лошадь копытом в лицо хватила. Под самый под Мадагаскар пришлось!.. Только по двадцать первому году вернулся домой... (Ехали всё, ехали, куда паровоз тянет, шестьдесят пять дён ехали мы назад, на родину, больные, срамные, опухлые. Иной — уж и губы помертвели, дотронуться жутко,— а и тот помертвелыми устами всё Машу свою кличет...) Звезда движется с наружной стороны, и по мере того как движется она, высыхают Лизины слезы.

— А я допрежь лесником был... Как вышел на свою поляну, дрожат коленки: одно слово — подбитые. Местность болотная, комара-человекоеда много, а мне уж о ту пору и комар родня. Толкутся, поют вокруг меня, как собаки: должно, узнали!.. На поляне сторожка стоит, огонь в сторожке. Заглянул — ружье на стенке висит. Маша моя спать ложится. Покидал ее — сущий стебелек была, а теперь — в экое кудрявое деревцо распустилась... Очень хорошо, думаю, и что ружье на месте висит и что жена спать ложится. И стукнулось мне пошутить на радостях. Был я в бороде, тощий, одежка не наша. Стучу... незнакомая собака откликается... прошу милости переночевать. Сказался соседним жителем,— благо, всех на селе знавал. Заправская лесничиха Маша стала: вышла, посмотрела через плечо: «Входи, и чтоб по заре духу твоего не было». Свет потушила еще до меня, я на лавке лег. Натоплено, в дровах проживает. Лежу, смех меня берет: жена мужа не признала. Счас, думаю, ты меня расчухаешь... Полез к ней под тулуп, сгреб... и даже не толкнула, приняла. Поспал, а без радости: краденое. Лежит она на спине, говорит про жизнь, про хозяйство, очень интересно говорит. Мужа у ней будто убили, а она, дура, заклятье дала, что замуж не выйдет. «Сколько мужиков зря упустила!» — «Сдержала заклятье-то?» — спрашиваю. «То-то и беда, что сдержала». А уж ночь, ейного лица не видать, только ружье на стене поблескивает. «Заряжен громобой-то?» — «Заряжено, а тебе что?» Лежим, я опять: «Вот, заклятье давала, а я что — не муж?» — «Ты не муж, ты грех!» — говорит. Вот и все!.. И тогда, ой, тошно мне стало. Чуть начало светать, ушел я тихонько. Топор снаружи валялся, забыл с вечера: вогнал я его в осинку по самый обушок и ушел... Давно уж было! Помнится, как скрозь сна...

Папироска его догорела. Вянут в печке угольки, и уже вовсе не разобрать, что написано на лице у садовника.

Лиза не знает, что надо говорить в таком случае. Где-то каплет. Душно пахнет парная земля.

— Спасибо за все.,,— тихо говорит Лиза и отряхивает с колен легкую глиняную пыль.—У вас здесь хорошо.

— Заходи, коли понравилось. За цветами приходи, все одно девать некуда...

И у него нет потребности оглянуться на смущенное лицо Лизы, чтобы узнать, с кем он делился историей своего одиночества.