Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 133

— Вяну я у тебя, Павел Степаныч.

— Может, пища скучная? Все рыба да рыба. На реке живем.

— Выходит, как бы в должок я у тебя беру, Омеличев... а?

— Боишься, что отдать не хватит?

Пароходчик засмеялся, поигрывая тяжелой связкой ключей. Переливчатый звон их сопровождал до конца ночную беседу.

— Горчит тебе мой хлеб... тогда жуй что знаешь!

— Ушел бы, да вот спина: изогнуться не могу. Негодный я нока человек...— И верно, было стыдно ему сидеть на омеличевских хлебах, пока не остановилось самое дыханье. Кашель обрывал его на каждом третьем слове. — Что же, Павел Степанович, нравятся тебе большевики и то, как они смотрят на твою собственность?

Тот правильно понял вопрос.

— Нет, я не сообщник твой, Курилов.— И опять проникновенно звенели ключи.— Руки коротки: не верю, не верю в тебя!

— Нам тебя и не надо. Народ поверит!

— Народ!— Он сердито усмехнулся.— Ты вот не кашляй так, услышат. Народ!.. У меня в доме двадцать два человека этого народа живут. И они растерзают тебя, коль скоро проведают, что ты тут. Понял про народ? И не умеешь ты с народом. Ты возьми у меня все, но дай мне аршин, один аршин земли... и я выращу на нем чудо. Ты увидишь дерево, и птицы на нем гнезды станут вить посреди золотых яблок. Но чтобы аршин этот был мой, сына, внука, правнука моего...

— Бессмертия ищешь, Омеличев... и собственность — вот призрачная лесенка к нему! А у тебя и сына-то нет пока...

Омеличев пренебрег его издевкой:

— ...не меньше тебя человека знаю. Он волшебником становится, когда отвечает только за себя. Никто ему с его щенятами не подаст в голодный день, и он знает это, сукин сын. И он ищет, тискает свои мозги, изобретает, радуется. Ты деда моего, Ивана, помнишь? Взрыв-человек!.. Загляни в него, поучись, Алексей Никитич. Человек-человек!.. чем ты ему заменишь радость земной, тяжелой власти? (Ты мне механику свою не раскрывай. Она мне тоже ночи портила, чужая нищета...) Чем ты работать его заставишь, как не выгодой? Али ради развития тела?., али страхом?., так ведь страх-то — ненависти сродни. Борьба, борьба!., и слово-то какое-то не русское, не наше.

— Есть еще чужое слово, которого ты не знаешь, Омеличев. Мы с тобой оба вышли из скотской пороженской жизни... но только я осердился, а ты сел поверх кучи и успокоился, что иным еще гаже твоего! Там не слыхали про это слово. Назови этим словом пароходиш-ко, и тебя засмеют на Каме, кредита лишат. Это слово — творчество, Павел Степаныч!

Лицо Омеличева окрасилось гневом, и ключи захрустели в ладонях.

— Ты... ты солдат, ты бездомный, ты молчи. Ты покамест токмо убивал, а что, что ты создал?— И так же сразу утих.

Казалось, Курилов делал все, чтобы хозяин выгнал его отсюда, но тот не гнал, кормил его, скрывал от смерти. И снова продолжал беседу, точно насытиться стремился от истины, которую носил в себе Курилов. Дождик барабанил в крышу, и где-то в застрехах близкой кровли пищали сонные птицы.

— ...чего с ключами ходишь? Крадут, что ли, у тебя?

— У меня красть некому, Алексей Никитич. У меня сытые.





— Смотри, зарежут они тебя. Сытые — самые проворные на это дело. Они тоже хотят сыновей и внучат при золотых яблоках иметь... А?

— Еще кого из нас раньше, посмотрим! Искали тебя даве, комиссар.

— Кто?— И тело изготавливалось к прыжку.

— Двое людей приходили, полковника Степанова холуи со взводом. Должно, подглядел кто, как ты через забор сигал. Один-то сущая дубина, а другой деятельный и на руку скорый. Все в дом норовил вступить.

- Ну?

— Я ему...— И победительно звякнул мелкий ключик в руке.— Я ему сказал, что не извещен, мол, много ли у вашего полковника лишних штанов, что он так заботится... а у меня в это дело, в Россию, полтора мильона вложено. Я, дескать, лучше вашего знаю, молодой вы мой сокол, что такое большевики. Идите на фронт с матросами драться, а не старух лупить на площади... А ты знаменитый стал, Алексей Никитич. Ведь он по фамилии тебя спрашивал!

Видимо, Омеличева тешил этот обман. Рассказ был длинный и сводился к следующему. Поручик поверил и решил, что Курилов прячется у служащих Омеличева. Два часа ушло на осмотр комнат, чуланов и шкафов. Что помягче — протыкали штыками. И пока рылись у лоцмана Чернодядьева, перебежавшего к красным, девочка его, всего пяти годков, притащила офицеру свою одноглазую куклу, чтоб и ее, осмотрев, проткнул разок. «Ляльку мою, и Ляльку!» И так длилось, пока не гаркнул тот, весь багровый, чтоб убрали ребенка. (Курилов заметил, что даже нежное слово нашлось в грубом омеличевском словаре для описания чужого ребенка...) После того разговора они не видались больше. Дня через три Алексей Никитич сбежал, не вытерпев пытки бездельем. Ночью он разбудил Фросю, она дала ему хлеба и проводила до ворот... Накрапывало, и зарницы мигали. Золотые серьги поблескивали в ушах сестры.

— Золота-то на тебе, как на матушке троеручице,— пошутил брат.

— Не дразнись, Алеша.

— Пойдем со мной, как есть... хочешь? Павлу твоему есть за что гибель приматы он за свободную торговлю стоит, хе-хе, а тебе-то что?

Она схватилась за мокрый столб вереи, вся подалась вперед, и Алексей видел жадный оскал ее зубов. Черно и пусто было на реке. Торопливая пулеметная очередь где-то пронизала ночь. Завоевателям мнилось — всё идут на приступ большевики, неумирающие, не убиваемые никакой человеческой силой! Эта далекая, внезапная тревога помешала обняться брату и сестре. Оба успели справиться с минутным и бессознательным порывом; оба прислушались, но ничего не было, только непогода шумела в ближних ветлах. Алексей засмеялся:

— Ну... прощевай, родная: ашшо буду, ашшо нет! — сказал он словами песни, и сразу унесло его ветром куда-то под гору, в бездомную и манящую ночь.

РАЗБИТОЕ КОРЫТО

Как бы маленький покойник незримо лежал в протоклитовской квартире, и пока не вынесли, все жили неслышно, думая только о нем. Илья Игнатьич не встречался с Лизой. Его рабочий день наступал, когда Лиза была еще в кровати, она возвращалась из театра, когда муж уже спал. Однажды они столкнулись в столовой; корректный и немногословный, Илья Игнатьич выпил свой черный чай и солдатским шагом прошел к себе. Лиза проводила его прищуренными глазами. Иногда она сама ловила на себе его внимательный, без прежней ласки взгляд; он как будто искал в ее облике отпечатка преступности и сердился, что не находил. Совсем нехорошо стало в доме. Лиза рискнула нарушить это гнетущее равновесие. Утром она ушла в театр и не вернулась. У нее хватило самолюбия и такта не брать с собою даже протоклитовских подарков; она ушла нищей, как и пришла. Она не оставила записки... Было стыдно возвращаться к дяде; она долго шаталась по улицам, готовая пойти хоть на вокзал и сидеть, сидеть — пока не подберут. Ночь была звездная, и Лиза промерзла. Через калитку, проваливаясь в снегу, она добрела до окошка Аркадия Гермогеновича и все-таки постучала.

Все обернулось по-старому, и уже дядя вынужден был оказывать гостеприимство незадачливой племяннице. Снова ситцевые петухи перегородили тесную светелку. Едва солнце — они оживают, изгибают шеи: это старик начинает свой хлопотливый день. Одеваясь, он бормочет что-то, и нет-нет на губах его взрывается дудниковское имя.

— Забудь его, он же умер...— грустно говорит Лиза.

— О, разве смерть освобождает от ненависти живых?

Ненависть! Он расходует ее понемножку, чтоб хватило надолго. Это и есть та горючая жидкость, на которой движется теперь его престарелый организм. Вот он водружает на керосинку закопченный кофейник, отправляется за хлебом и приносит газету. Они пьют жидкий овсяный отвар, и старик вслух читает новости дня. Челюскин пробивается сквозь льды. Араки бушует у себя на островах. Аркадию Гермогеновичу нравятся волнения, уже неопасные для его жизни. Профессиональный навык заставляет его с особым чувством выделять из текста всякий случайный дактиль. Лиза греет пальцы об остывающий стакан и смотрит в окно. Она никогда не высыпается из-за этого суетливого старика.