Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 133



— Опиши нас, деточка. Опиши древность нашу. Покажь ученым людям пороженское человечество, как боролось оно, и как росло, и как не удалась ему жизнь. А и осудят — на пользу! — И было бы бесчестным по отношению к старику умолчать в этой повести о его рассказах.

Он напоминал мне былого гостинодворского торгаша, что пытается всучить и коляску и пару хомутов покупателю, пришедшему к нему за шлейным ремешком. Ради нескольких страничек об Омеличевых я должен был выслушать целые трактаты о различии моровых язв, навещавших Пороженск («возжигали мы навоз по оврагам, да разве от бога откуришься?»), об одиннадцати тысячах казней, произведенных тут при подавленье тушинского бунта («все больше на колья обожали сажать людишек. Уж и смердело у нас при тишайшем-то царе!»), о многих именитых пороженских гражданах. Я постарался отвлечь его в сторону Омеличевых и упомянул об отроке Луке. Андрей Матвеич отпрянул от меня как ужаленный. Мне стоило труда убедить его, что имя это без умысла соскользнуло у меня с языка. Но и после, когда характер этого чрезмерно общительного человека пересилил его недоверие, долго еще с опаской поглядывал он на мою тетрадку.

Его повествованье об омеличевской династии носило в себе элементы и былины, и криминальной хроники, и даже экономического исследованья. На этом примере он выводил закон падения всех таких скоропалительных торгово-промышленных фамилий. Слишком поспешная смена условий существования, не сопряженная с непосредственной борьбой за насущный хлеб, отразилась на последующих представителях рода. Зачинателей и подвижников первоначального накопления сменили растратчики заготовленного впрок; они питались верхушками знаний и ценностей, добытых не ими; род сгорел на протяжении века, полыхнул —- и погас. Касаясь мальчика Луки, Андрей Матвеич живо нарисовал мне его нарядную колыбель, и вокруг нее всяких дядьев и родичей. Сюда собрались и беглые графа Салтыкова мужики, и купцы, и кликуши, и буяны, и милостивцы, и просто юродивые, променявшие хоромное уединение на христарадное подзаборное житие. Каждый из них принес последнему потомку частицу себя в дар, и ни одно из приношений не выкинуть было из его родословной. Даже вступленье новой крови (я не понял, имел ли он в виду Ефросинью Курилову или ту бедную таборную цыганку, мать нынешнего Омеличева) не смогло уберечь род от гибели.

— Вещество-т шлакуется при каждой плавке, убавляется в ем первобытный металл,— сказал Волчихин, придвигая кислые, не крупней грецкого ореха, яблочки.— Кушай, деточка, горькое наше яблоко. Оно голос прочищает, и кожа в лице мягше становится!

Итак, он начал издалека, с давнего золотого века, когда Пороженск лишь накапливал славу и капиталы. Оборотистый городишко брался за все, что доставляло барыш: золотил кресты во всех соседних епархиях, строил кареты для столичных щеголей, кормился на кружевах особого плетенья — мышиная тропа, и льняную пороженскую крашенину знавали в России так же, как отборный пороженский орех. Но неспроста на городском гербе был изображен упирающийся бык, влекомый двумя гражданами внушительного вида. Ему был обязан своим процветанием городок. По многочисленным трактам сюда сгонялся отовсюду рогатый скот, чтоб, погостив на пороженских бойнях, салотопнях и кожевнях, двинуться на Макарьевскую ярмарку в виде мыла и овчин, шорного товара и свечей. Это была пора, когда не знали ни керосиновых ламп, ни газа. Желтая сальная свеча одинаково чадила и во дворце петербургского вельможи, и в избе деревенского дьячка.





Главная прибыль, однако, происходила через знаменитую пороженскую юфть. Ее брали нарасхват, и красная, булгара, шла в Азию, белая — в немецкие земли, а черная и полуфабрикат, мостовье,— на вольный Дон. Труд был тогда дешевый, и кожевенные заведения следует понимать в самом упрощенном смысле. Дуб толкли пестами в каменных ступах, а кожу прыскали дегтем прямо изо рта. Заводишки эти сгрудились на восточной окраине, справедливо названной Погибловкой, и смрад в этом месте достигал такой плотности, что приобретал даже свой собственный цвет. По отзыву Волчихина, он был якобы слоеный, глухого кубового цвета и с желтыми, под адский мрамор, струйками. Текли вонючие лужи, и в них, надо думать, гнездились всякие моровые бациллы, чтоб вспрянуть однажды и черным смерчем пройтись по планете. Большинство этих кожевен принадлежало предприимчивым крепостным мужикам, находившимся у господ на оброке. По закону, крепостные не имели права иметь крепостных же, но ухитрялись заполучать их в кабалу, по двести рублей за душу, и можно было представить, каково жилось этим рабам рабов! В ту пору и пришел в Пороженск мужчина в войлочной шляпе и поношенной черкеске. Он стал ходить, глядеть, примеряться, и часто его видели на высоком берегу Мялки; стоя с закинутой головой, то ли вглядывался он в лесные дымчатые дали, ставя предел будущим завоеваньям, то ли вслушивался в особенную пороженскую тишину: круглые сутки стояло над городом жалкое блеянье овец и мычанье убиваемых волов. Иногда незнакомец заходил в чужую лавку на гостином дворе и все помаргивал часто-часто, левым веком. Его признали, назвали черкесом, боялись гнать и обходили при встречах; он наводил ужас, потому что не говорил, не дрался, не пьянствовал и ничего не просил. Все, духовенство и гражданского звания люди, дивились, какие только народы не населяют землю! И тут вплетается легенда. В половодье, в неурочный час дня, увидел он на реке — плывут в дырявой лодке трое, либо святые, либо беглые. Несло их льдом, закручивало. И будто бы он спустился к ним и помог от смерти, и беседовал с ними, и они плакали, посинелые, скорчась на талом снегу, а на рассвете выменял у них груду золота за полтора штофа водки, топор и четыре горсти гвоздей. Словом, тайну омеличевских богатств каждый расцвечивал сообразно достатку и воображению. Скоро после того пришлец приобрел себе кожевню у бездетного купца, собравшегося ко святым местам. При составленье купчей он показал бумагу, и из нее узнали доверчивые пороженцы, что прозывается черкес Лукой Омеличевым, и вовсе он не черкес, слава богу, а отпущенный бурмистров сын, обласканный барином Салтыковым за некие секретные услуги.

Подробности забывались, и чем дальше жил предок Лука в Пороженске, тем всё меньше знали о нем. За высоким, без щелочки, забором гремели и тявкали цепные псы. Ночью стучали сторожевые колотушки. И в самый светлый день темно бывало в окнах. Кто-то выбил сучок в доске, и люди могли видеть в дырочку, как самолично, камешек к камешку, мостил и утаптывал свой двор Лука, проводил канавы для стока кожевенных нечистот и сажал деревья. «Клены же возлюбил он паче всего!» — сказал Волчихин. Только к обедне и показывался Лука на народ, и то в сопровождении двух ражих кожемяк, длинноруких и молчаливых, как его вечерняя тень. Видно было также: у левого на лбу, под скобкой волос, выжжены были литерные знаки железом палача. Весь черный, как высмоленный, Лука и в церкви стаивал недвижно, не молился, а, нацелясь на икону, все помаргивал, мелко-мелко, точно стращал пречистую и ее младенца... Никто не мог похвастаться, что хоть на грошик испил от омеличевского гостеприимства. Один только градоправитель заезжал к нему в крепость, не чаще двух раз в год, и через полчаса, весь красный и довольный, убирался восвояси.

Завод Омеличева выходил на первое место в Пороженске, но богатства его росли вне всякого соответствия с кожевенными успехами. Допускали, что он сеет деньги в землю, и уже к утру, напуганная его помаргиваньями, она родит урожай. Года четыре спустя, из той же неизвестности, к нему приехала жена с двумя рослыми сыновьями; мужицкие пошевни въехали в ворота, которые замкнулись с гробовым стуком. На пятый год Луку нашли зарезанным у чана с квашеными кожами. «Весь успел вытечь, и натекло с него, как с дожжа!» Меховщик Подсосов, сосед Омеличевых, показал на следствии, что в канун злодейства встретил в Басурманке у часовни трех рваных людей. Имея нужду в рабочей силе, он нанимал их свежевать зайчатину, но они только засмеялись, и так проникновенно, как умеют только святые да беглые. Не билась вдова на погребенье, улицы были пусты, выли собаки, дрожали попы. Младший Омеличев, Иван, вступил в наследство в тот же, по-видимому, год, когда старший, Афанасий, постригся в Высокогорскую, что на Мялке, пустынь.