Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 119 из 133

В прихожей Илья Игнатьич сконфуженно коснулся его плеча.

— Меня тяготит,— ворчливо приступил он, разминая сустав указательного пальца,—что я солгал тебе давеча насчет жены. Обидно, что ложь, кажется, удалась мне на этот раз. Видишь ли, Лиза ушла от меня. Я долго верил, что благоразумие одержит верх и она вернется.

— Чудак, ты же мог вовсе не отвечать на мой вопрос! — засмеялся Глеб (и подумал, насколько бестактно было просить этого человека о намеренной лжи).— Извини за любопытство, но ты ведь сам начал... Кто же он, твой счастливый соперник?

— Подозреваю, ее сманил один режиссер. Га, в крагах и бархатной куртке... представляешь фрукта?

— Вызови на дуэль, проколи шпагой и насыться мщением. Кроме шуток, мне жаль тебя, бедняга! Ты был так привязан к ней. В чем же дело... разлюбила?

— Видишь, Глеб, ни в каком учебнике не сказано про женское сердце. Это еще более древний и туманный вопрос, чем опухоль твоего Постникова. Ну, ступай... навещай меня изредка!

Никогда их расставанье не носило оттенка такой горячей искренности. После ухода Лизы Илья трудно свыкался со своим одиночеством; вместе с тем уж невозможно было восстановить прежний холостяцкий уклад. Дверь захлопнулась... В самом низу лестницы Глебу встретились трое людей; они несли ящики и старые одеяла. Их вел унылый молодой человек в пенсне и шляпе пирожком. Учтивым, без всякой интонации голосом он спросил у Глеба о квартире профессора Протоклитова.

— Нам нужно взять у него коллекцию часов,— пояснил он почти скорбно.

— Потрите... если не хотите навеки испортить свою красоту,— строго сказал Глеб, кивнув на обмороженное, ставшее совсем воскового цвета ухо, и прошел мимо.

ГОСТИ

За окном, в глубине больничного двора, стояло дерево и еще дальше за ним — фонарь. Вечерами тени ветвей скользили по стенам палаты, где лежал Алексей Никитич, по жесткому сероватому белью, по страницам книги, которую он читал. Он поднимал руку — они качались на экране его ладони, и, приподымаясь поправить одеяло в ногах, он чувствовал их у себя на затылке. Ничего из прочитанного не оставалось в памяти. Глаза непроизвольно следили только за игрой теней, бесплотных и как-то по-весеннему набухших. Тогда Алексею Никитичу казалось, что он лежит уже очень давно. Через длинную цепь неуловимых промежуточных звеньев, в воображении слагалась одна и та же картина доброй русской весны. За городом, четыре часа дня. К деревьям вернулась их прошлогодняя гибкость. Ветер... и если выставить руку, он оближет ее, мокрый, сильный, искренний, как большая собака. Кружится грачиная стая. Подобно кораблям в бурю где-нибудь в океанской бухте, они хотят причалить к березе, но пристань колеблется, и они не умеют рассчитать могучего дыхания волны... Так, каждый порыв ветерка за окном сбивал его со строки. Читать стало невозможно. Кроме того, койка была поставлена так, что скудный свет с потолка не попадал на страницу.

Сосед Курилова тоже сдвинул книгу в колени. Он был провинциальный изобретатель, и, значит, были у властей причины отправлять его на лечение в столицу. Алексей Никитич так и не понял, в чем состояла его болезнь; что-то разрасталось у него внутри; из него вырезали много скверного, дикого мяса, но выздоровление не приходило, и снова обок с Куриловым он ждал очереди на хирургический стол. Сиделки считали, что это был самый капризный и неукротимый пациент во всей больнице. Никто не навещал его здесь.

Книга соскользнула на пол; он не поднимал ее.

— Сколько будет на наши деньги — ливр? — спросил куриловский сосед.

— Сколько-то рублей, не помню. Что вы читаете?

— О, великая гадость. Представьте, Курилов... Молодая дура выходит замуж за маркиза. Она выхлопатывает... (Хамское какое словцо, а?) Она добивается для него голубой ленты, а сама сожительствует с его племянником... А в это время маркизова сестра... Не могу! Вы видите, Курилов, низменную рожу этого автора?

— А вы читайте что-нибудь другое! Изобретатель заворочался и, свесив руку, тискал





ножку кровати.

— Мне надоели наши жития святых. Я сам святой: у меня сотня премий и почетных грамот за изобретения... и я желаю повестей о геройских приключеньях, о красавицах с иссиня-черными кудрями. Я имею право на необыкновенность... понятно это вам, Курилов?

— Чего вы все протестуете, чудак! — засмеялся Курилов.

— Э, вам хорошо... Вы ходячий больной! А я... да вы знаете, что я мог бы еще напридумать, будь я здоров, как вы?!

Курилову странно, что он еще способен вызывать зависть. Но это плохое утешение, и ему неприятен этот разговор... Он пошарил вокруг себя наушники радио; тотчас же его движение повторил и сосед. Потребовалось такое же время привыкнуть к звуковому хаосу, сколько тратится и на то, чтобы войти, раздеться, сдать одежду под номерок и подняться по мраморной лестнице в зал... Только что кончилось первое, и начиналось второе отделение концерта. Галдела публика, настраивались инструменты, и по торжественному музыкальному гулу можно было судить о размерах зала. Все стихло, как будто затем, чтоб придать еще большую внезапность аплодисментам. Наверно, появился или приезжий дирижер, или искусный пианист, игру которого призван был обрамлять целый оркестр. Напрасно кто-то старался перекричать овации и успокоить зал. Аплодисменты сникали, чтобы с новой силой вспыхнуть через мгновенье... и какой-то тихий женский голос, почти у самого микрофона — глуховато и чуть нараспев,— не уставал повторять имя артиста.

— ...вы видите ее, Курилов? Она очень хороша собой и знает это. Ей не надо кричать, чтоб обратить на себя внимание артиста. И она не знает, что мы подглядываем за ней, как старцы за Сусанной... Глядите, глядите, как он раскланивается им всем — людям, люстрам, мраморным колоннам. И ему хлопают за то, что он знаменит,— за то, что он такой строгий, выбритый, в добротном черном фраке...

«...И еще оттого, что накапливается богатство в этой стране и народ, избавленный от нищеты и научившийся понимать красоту, становится и великодушен и требователен к своим художникам!» — мысленно продолжает Курилов.

—...смотрите, какой он розовый, ясный. Он хорошо выспался перед выступлением, правда? Сейчас он комкает хрустящий платок в руке и смотрит на женщину. Отвернитесь же, Курилов... не мешайте им!

«И у него здоровые, ничем не тронутые почки...»

Но ему нравилось это парадное волнение, потому что была и его невидимая доля в торжестве, и он прощал им, что ни разу за весь вечер не вспомнят Ошкурова и его безвестных жертв... Дирижер постучал по пюпитру, и деревянные инструменты сдержанно завели мелодию, незнакомую Курилову; вследствие занятости он никогда не посещал концертов. И оттого, что каждый читает музыку, как умеет, Алексей Никитич снова увидел проталинки в полях, стаи крейсирующих грачей и всем телом учуял влажный и пряный холодок оттаивающих оврагов.

Дверь открылась. Санитарка впустила Клавдию, и Зямка старательно выкручивался из ее сухой, неумолимой руки. Едва освободясь от опеки, он подошел к Курилову, нахмуренный и очень важный. От мороза или смущения перед необычным местом встречи пылали его щеки. «Рано, рано взмечталось о весне!» Все трое поздоровались молча. Стул был один. Клавдия усадила мальчика и сама присела рядом, придерживая его за плечи. На свидание было отпущено только пятнадцать минут, и никто не знал, как благоразумнее истратить эту маленькую вечность.

Клавдия свободной рукой поправила кружевной галстучек на блузке.

— Ну, как тебе лежится, Алеша?

— А, знаешь, неплохо. Отдыхаю... только мало кормят. Ты им шепни, чтоб не скупились!

Он приподнялся, собираясь познакомить товарища по несчастью со своей знаменитой сестрой, чтоб и тот принял участие в беседе. (Еще со времени тюремного сидения Алексей Никитич привык делиться с соседями по камере всем своим достатком.) Но изобретатель затаился и повернулся спиной, притворясь спящим.