Страница 3 из 55
Подобных историй с ним приключалось невероятное количество. Кое-кто из друзей уверял, будто многое, случавшиеся с другими, все равно впоследствии приписывались Женьке – уж больно удачно он подходил для этого.
Дверь мастерской оказалась распахнута, громко орал магнитофон – еще одна верещагинская привычка: плакаты и лозунги – только под Высоцкого. Увидев Виктора, Женька энергично закивал головой и указал подбородком (руки были заняты, а зубами он сжимал карандаш) на разбитый диван в углу. Черноусов сел, закурил первую за сегодня сигарету и занялся своим любимым делом – разглядыванием висевших на стене напротив картин. Верещагин написал их во время одного из случавшихся с ним порой периодов беспробудного творчества.
Одна – полотно примерно метр на полтора – изображала голого обрюзгшего старика, сидевшего, привалившись к стене. У старика росли крылья – очень массивные, словно вырубленные из дерева. Стена была увешана часами – самыми разными, от ходиков до электронных – показывающими разное время. Картина называлась «Уснувшее время».
Вторая висела чуть ниже. Квадрат полметра на полметра, городской пейзаж из окна высотного дома. Серые тона, масса серых оттенков – от серо-голубого до серо-черного. А с неба на этот город летел, словно красно-оранжевый клубок, горящий самолетик. Горящий самолетик находился на уровне глаз смотрящего картину. При этом город выглядел современным, а самолетик – допотопный биплан, нечто вроде «фармана» начала века. Эту картину Женька назвал довольно стандартно: «Сон об Икаре».
А рядом с этими двумя висела еще одна – на первый взгляд ничего общего с ними не имевшая – копия малоизвестной картины Тициана «Гомер и его герои». «Малоизвестной,» – так говорил Маевский. Для Черноусова все картины Тициана смело можно было относить к малоизвестным.
На картине был написан величественный слепец в окружении прекрасных обнаженных фигур. Виктор почему-то только сейчас обратил внимание на то, что фоном картины был пожар – видимо, пожар Трои – и на то, что колорит обеих картин его друга как бы продолжал цветовую гамму этого пожара. Копия принадлежала кисти старого художника Ефима Мардера, которого Маевский почтительно именовал свои учителем. Старик жил в Пригородном и рисовал, главным образом, иконы. Об этом Черноусов узнал из рассказов Маевского, тот вообще очень любил рассказывать о старом художнике, особенно в подпитии. Женька рассказывал также, что в свое время – в двадцатом, кажется, году – Мардер написал знаменитую картину «Троцкий на Южном фронте», часто печатавшуюся в книгах по истории гражданской войны – до тех пор, пока Троцкого не выслали из СССР. Примерно тогда же Мардер оказался в лагере, из которого вышел только после ХХ съезда. Черноусов все собирался написать о нем статью – разумеется, без упоминания лагерного периода – и каждый раз что-то мешало. Так что разговоры об этой статье превратились у друзей в род постоянного разговора – как, например, о погоде.
– Женька, – спросил вдруг Черноусов, – а правда, что старик написал эту копию по памяти?
– Правда, – ответил Маевский, не отрываясь от работы. – Он в свое время написал более десятка вариантов с подлиника, так что знал, можно сказать, каждый мазочек. Не забывай, дед был одним из лидеров неоклассической школы.
– А что, и такая существовала? – Виктор делано удивился. В действительности об этих самых неоклассицистах Верещагин рассказывал раз, наверное, двадцать.
– А как же! Только быстро кончилась, – ответил Верещагин. – Их всех пересажали в конце двадцатых. Старик утверждал – из-за его картины с Троцким. Между прочим, один только он и вышел.
Черноусов докурил сигарету в тот самый момент, когда Женька закончил работу и с наслаждением швырнул кисть куда-то в угол.
– Ты что куришь? – спросил он.
– «Опал», – ответил Виктор.
– Дай закурить, а то я от «Беломора» уже одурел, – он сонно потянулся, потер кулаками глаза. Черноусов протянул ему пачку. Верещагин подцепил вымазанными красной и синей краской пальцами одну сигарету и плюхнулся на диван рядом со мной.
– Что малюешь? – спросил Виктор.
Женька пренебрежительно махнул рукой.
– А, ерунда, – сказал он. – Про победу Коммунистического труда. Для актового зала «Сантехпрома». Халтурка, на три дня. Пива хочешь?
Черноусов отрицательно качнул головой.
– Напрасно. Свежее, с утра берег.
– Шеф вызвал, – объяснил Виктор. – Не могу.
– Ты что? – Женька удивился. – А отпуск?
Черноусов развел руками.
– Черт его знает. Надеюсь, что не отзовут. Вроде незачем.
– Понятно… – не вставая, Женя потянулся к холодильнику. Дверца была разрисована подсолнухами а-ля Ван-Гог. Откупорив бутылку «Жигулевского», он с наслаждением прильнул к горлышку. Черноусов почувствовал острейший укол зависти. Он снова повернулся к картине Мардера.
– А что, – он задумчиво почесал переносицу, – напишу-ка я о нем. Между прочим, ты давно обещал нас познакомить.
Женька на мгновение оторвался от бутылки.
– Поздно, брат, – сказал он. – Да, невероятный старик был.
– Почему был?
– Умер недавно. В самом конце марта. Так что ты опоздал, – он на мгновение задумался, словно хотел добавить еще что-то. Во всяком случае, так показалось Черноусову. Но ничего не сказал, снова присосался к пиву.
Виктор отошел от картин, вернулся на свое место. Всегда в таких случаях появляется вполне объяснимое чувство вины. Он посмотрел в угол, где висела огромная фотография с какого-то концерта. На переднем плане стоял весьма экзотического вида скрипач – длинноволосый, бородатый и совершенно голый. Физиономия у него была скучающая.
– Кто это? – спросил Черноусов. Маевский взглянул на фотографию.
– Джерри Гудмен, из «Махавишну орхестра», – ответил он. – Виртуозный скрипач. Недавно их альбом слушал. Гениальная музыка.
– Заметно.
– Слушай, – озабоченно сказал Маевский, – ты, случайно, не находил моего кошелька?
Черноусов молча протянул ему кошелек, обнаруженный сегодня среди прочих сувениров.
– Слава Богу, – сказал Женька. – Так что, ты идешь в отпуск или не идешь?
– Я же говорю – не знаю. Думаю, что иду.
– Ага… – он задумался. – А как же мой подарок?
– Какой подарок? – Виктор удивился. Ни о каких подарках в его памяти никаких сведений не хранилось.
– Я не говорил? – Женька удрученно покачал головой. – Ну конечно, вчера же не до разговоров было, – он расстегнул кошелек и вытащил оттуда связку ключей. – Вот это! – торжественно сообщил он. – Держи.
– Это что? – осведомился Черноусов, принимая ключи.
– Это ключи от квартиры, – ответил он. – Вернее, от дома. У меня друзья уехали в Питер. На две недели, к родственникам. А это ключи от их дома. Оставили мне.
– И где они живут?
– В Лазурном. Володя и Нина Земляникины. Не помнишь?
Виктор не помнил.
– По-моему, я вас знакомил, – сказал Женька. – Ну неважно. Можешь отдыхать. Сколько угодно – в пределах двух недель. То есть, уже не двух недель, а полутора. Все равно.
– Спасибо.
Подарок был весьма кстати. На корреспондентские командировочные особенно не разгуляешься. Учитывая вчерашний загул, который пробил в них чувствительную брешь. Черноусов спрятал ключи в карман, подошел к холсту, только что законченному Верещагиным. Как и следовало ожидать, на холсте изображена была юная красавица с зазывной улыбкой, а по верху шел текст: «Вперед, к победе Комунистического труда!». При взгляде на красавицу хотелось вперед. Правда, не к той победе. Черноусов подумал, что если бы в стране разрешены были публичные дома, то плакат пришелся бы вполне к месту. Впрочем, соблазнительное видение публичного дома с Женькиной красавицей над входом быстро исчезло. Виктор сказал:
– Слово «коммунистический» пишется с двумя «м».
Женька поперхнулся пивом.
– Опять?! – с отчаянием в голосе воскликнул он.
– Не опять, а всегда писалось. Проверочное слово не «кому-не», а «коммунизм».
– Да нет, я… – он быстро поднялся, подошел к плакату. – Вот зараза, – сказал он. – В третьем плакате делаю одну и ту же ошибку.