Страница 1 из 3
Сергей Бережной
Сталкер Темной Стороны
Александр Щеголев — уникум.
А что вы удивляетесь, каждый человек уникален. И каждый писатель как творец уникален, — по крайней мере, для самого себя. Просто по определению. Но сказать об этом впрямую он никому не может. Либо стесняется, либо не догадывается.
Потому, в частности, и нужны авторы послесловий. Они не писатели, комплексов лишены, они могут сказать, честно глядя в глаза читателю: Александр Щеголев — уникум.
И попытаться его, читателя, в этой мысли укрепить.
Хотя, если призадуматься, зачем все эти послесловия нужны читателю? Он книгу уже прочитал, получил все причитающиеся ему впечатления, составил мнение — и тут вдруг послесловие, а в нем мнение его автора, совсем другое, может быть…
Ну, так что ж? Одно другому не мешает. Потому что восприятие литературы субъективно.
То есть — очень зависит от воспринимающего.
Должен предупредить читателя: я намерен быть вопиюще необъективным. Мой опыт дал мне достаточный, как говорится, «наблюдательный материал», чтобы уверенно и без сожалений распрощаться с претензиями на какую бы то ни было объективность в чем бы то ни было, касающемся литературы. Здесь объективности нет и быть не может.
Объективен текст. Он зафиксирован на бумаге или в наборе электромагнитных импульсов, он закодирован строго ограниченным набором символов. Текст поддается объективному анализу — например, количественному. Можно посчитать количество букв, слогов, деепричастных оборотов и слов из словарного запаса Пушкина.
Но текст сам по себе — в отрыве от читателя — смысла не имеет. Он мертв, пока не прочитан человеком.
Автор, создавая произведение, переносит на бумагу образы, идеи, структуры, существующие в его сознании. Сотворение художественного текста — перевод произведения, созданного автором в его воображении (и на языке его воображения) на язык фиксации информации — в алфавитный код. Очевидно, что чем меньше базовых объектов в языке, тем меньше у этого языка семантический потенциал. И что такое три десятка значков алфавита, базисный код русской письменной речи, по сравнению с несказанным богатством внутреннего языка человека?
Точный перевод с языка вдохновения на язык машинописи невозможен…
Чем ценны пушкинские рукописи? В почерке поэта заключено порой больше информации, чем в тысячах страниц научных комментариев. Почерк автора — это тоже часть созданного произведения, он сам по себе передает накал эмоций, ярость, страсть — или же, напротив, умиротворенность и глубокую мудрость написанного Слова. Книжная публикация передает лишь ничтожную часть смысла, которую автор вложил в свои рукописные строки. На рождение произведения влияет все — шаги за окном, смятая бумага, завиток пера… Глядя, скажем, на фотографию рукописи поэта, мы видим его росчерк — но не воспринимаем ни цвета чернил, ни запаха плотной бумаги, ни ритма его сердца…
Мы довольствуемся текстом, оторванным от создавшего его человека. Мы лишены возможности воспринять произведение так, как воспринимал его автор.
Вторично произведение проходит сквозь жернова перевода, когда его читают. Комбинации символов снова преобразуются в образы человеческого сознания. Но это уже другое сознание, и символы, которыми это сознание пользуется, порой трагически отличаются от тех, которые послужили для автора вехами при воплощении его замысла… У каждого читателя — свой жизненный опыт, своя система ценностей, свои приоритеты. Он не увидит тех самых изначальных авторских вех — в лучшем случае, собственные читательские вехи будут примерно схожими…
А поскольку двух людей с совершенно одинаковым жизненным опытом не существует, один и тот же текст два читателя могут прочесть совершенно по-разному. Они прочитают по-разному переведенные, а значит — разные произведения, которые будут созданы в сотворчестве автора и читателя.
Обо всем этом много писали ученые, занимавшиеся проблемами взаимодействия культур, литературоведы, семиотики — Бахтин, Лотман, Эко… Казалось бы, зачем повторять общие места? Стыдно этого не знать, еще стыднее предполагать, что этого не знают другие…
Но вот ведь — не знают. Вот, например, Виктор Петелин в монументальной работе «Жизнь Булгакова» пишет о высокой миссии литературоведа: «„Мастер и Маргарита“ — сложное и многоплановое произведение. Каждый читатель будет в нем находить „своего“ Булгакова. В ином положении критик. От него ждут не субъективного толкования. Перед критиками — другая задача: объективно, всесторонне исследовать роман, выявить подлинный творческий замысел, рассказать читателям о мыслях и чувствах художника, которые он заключил в своих литературных образах…»[1]
Как бы ни был могуч исследователь литературного произведения, как бы ни была блистательна техника его исследования, сколько бы дополнительного материала он ни привлекал, — его работа будет лишь отражением его частного прочтения исследуемого текста. Работа может многократно превосходить по объему текст — но не исключено, что гораздо точнее чувства и мысли автора выразит необязательное и мгновенно забытое четверостишие, которое безымянный поэт напишет под впечатлением прочитанной книги. Это будет еще один частный перевод произведения — перевод на язык поэзии.
В конце концов, исследователь — тот же читатель. И что с того, что средства для «перевода» текста у него более изощренные?..
Мне кажется, литературоведческий труд ценен не тем, что верно передает «творческий замысел» — ибо наиболее верно передает этот замысел сам текст произведения. Критическая работа позволяет взглянуть на художественное произведение в преломлении личности и опыта исследователя. Читающий эту работу в какой-то степени перенимает опыт критика, и этот опыт, в сочетании с собственным опытом читателя, возможно, создаст в результате совершенно новое прочтение.
Новый перевод.
Совершенных зеркал не бывает — совершенное зеркало возможно лишь как воображаемая абстракция. Следовательно, никакое отражение не может быть абсолютным.
Никакой перевод с одного языка на другой не может быть абсолютно точным с точки зрения носителей этих языков.
Никакое прочтение произведения не может быть окончательным, перевод печатного текста в сознание читателя — в ваше сознание — не останавливается никогда.
Так что, это предисловие — попытка чуть повернуть зеркало вашего восприятия.
Повернуть так, чтобы в нем, по возможности, отразился автор этой книги.
Начнем, пожалуй, с портрета.
Александр Щеголев, как сказал о нем Александр Житинский, «внешне на писателя не похож. Его можно принять за провинциального учителя ботаники, а еще больше он похож на петербургского чиновника начала прошлого века, какого-нибудь титулярного советника, о каких Гоголь писал: востроносенький, на носу очки, тщедушный и задерганный жизнью».[2]
Он возрос в болезненном шелесте ленинградских дождей. И первый его рассказ, который мне довелось увидеть опубликованным, назывался «Дождик». Он был включен в одну из немногих подборок рассказов членов ленинградского (тогда еще ленинградского) семинара молодых писателей-фантастов под руководством Бориса Стругацкого, прорвавшихся на страницы небольших литературных журналов — «толстые» центральные журналы подобные попытки прорыва тогда бодро отбивали. Впрочем, сейчас они делают это с не меньшим успехом.
В 1985 году Щеголев стал действительным членом семинара Бориса Стругацкого.
Вторая половина восьмидесятых. Время осторожных надежд.
Но эти надежды были для кого угодно — только не для Щеголева. Он вообще как-то ухитряется существовать без надежды — и при этом быть в своей прозе удивительно оптимистичным. Вспомните его детективы «Ночь навсегда», «Ночь, придуманная кем-то», «Инъекция страха»… «Любовь зверя». Казалось бы, в мире, населенном чудовищами, подобными тем, что описаны в этих произведениях, человек существовать не может…
1
В. Петелин. Жизнь Булгакова: Дописать раньше, чем умереть. — М.: Центрполиграф, 2000.- стр. 607.
2
Цитата из предисловия к книге А. Щеголева «Мания ничтожности», — Рига, Панорама, 1992. — стр. 3–4.