Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 40

Правда, тот названный выше определенным и неизменным их анатомический элемент продолжает оставаться загадкой, поскольку он не входит в телеологическое объяснение, которое начинается только после того, как он допущен; ведь во многих случаях рассматриваемый орган мог бы быть столь же целесообразно создан и при другом количестве и порядке костей. Понятно, например, почему череп человека составлен из восьми костей, а именно для того, чтобы при рождении они могли сдвинуться посредством родничков; но почему у цыпленка, который пробивает скорлупу яйца, должно быть такое же количество черепных костей, мы не понимаем. Приходится поэтому допустить, что этот анатомический элемент, с одной стороны, основан на единстве и тождестве воли к жизни вообще, с другой — что первичные формы животных вышли одна из другой («Парерги», т. 2, § 91) и поэтому сохранился основной тип всего рода. Этот анатомический элемент есть то, что Аристотель понимает под своим αναγκαια φυσις изменяемость же его форм в зависимости от целей он называет την κατα λογον φισιν (См.: Arist. De partibis animalium III. c.2 sub finem: πως δε της αναγκαιας φυσεως κ.τ.λ. (необходимое природное свойство… целенаправленное природное свойство (др. — гр.)… Арист [отель]. О част [ях] животных, кн. III, гл. 2, в конце (лат.): целенаправленная вариация необходимого природного свойства и т. д. (др. — гр.). В рус. перев. 1837 г. эти слова отсутствуют.)) и объясняет, исходя из этого, что у рогатого скота материал верхних резцов использован для рогов: совершенно верно, так как верхние резцы есть только у не имеющих рогов жвачных животных, у верблюда и кабарги, у всех же остальных имеющих рога животных они отсутствуют.

Как поясненное здесь на примере костяка организмов точное соответствие строения животного его целям и внешним условиям жизни, так и удивительная целесообразность и гармония его внутренней структуры не могут быть сделаны ни одним объяснением или допущением, даже в отдаленной степени, столь понятными, как посредством уже установленной в других случаях истины, что тело животного есть только сама его воля, созерцаемая как представление, т. е. в мозгу, посредством форм пространства, времени и причинности, — следовательно, есть лишь зримость, объектность воли. Ибо при таком предположении все находящееся в этом теле и принадлежащее ему должно быть направлено на последнюю цель, на жизнь этого животного. Здесь не может быть ничего бесполезного, ничего лишнего, никакого изъяна, ничего противоречащего цели, ничего скудного или несовершенного для данного рода; все необходимое должно быть в наличии, но только поскольку оно необходимо. Ибо здесь творец, творение и материал одно и то же. Поэтому каждый организм — совершенное произведение. Здесь дело обстояло не так, будто воля имела сначала определенное намерение, познала цель, а затем применила соответствующие средства и овладела материалом; ее воление — непосредственно цель и непосредственно ее достижение; не было необходимости в чуждых средствах, которыми надлежало бы сначала овладеть: здесь воление, действие и достижение одно и то же. Поэтому организм предстает как чудо и не может быть сравнен с каким бы то ни было человеческим творением, ловко сработанным при искусственном свете познания066 .

Наше удивление перед бесконечным совершенством и целесообразностью в творениях природы объясняется, по существу, тем, что мы рассматриваем их, исходя из наших произведений. В них воля к творению и само творение — две разные вещи: между ними находятся еще два других обстоятельства: во–первых, чуждая воле самой по себе среда представления, через которую воля должна пройти, до того как она здесь осуществится; во–вторых, чуждый действующей здесь воле материал, которому должна быть навязана чуждая ему форма и которой он противится, так как уже принадлежит другой воле, а именно своей природной структуре, своей formae substantial, выраженной в нем идее (Платоновой): следовательно, материал должен быть сначала преодолен, но в своей внутренней глубине он всегда будет оказывать сопротивление, как бы глубоко ни проникла в него искусственная форма. Совершенно иначе обстоит дело с творениями природы — они не опосредствованное, как предыдущие, а непосредственное проявление воли. В них воля действует в своей первозданности, следовательно, бессознательно, воля и творение не разделены здесь опосредствующим их представлением: они составляют одно. И даже материал составляет с ними одно, ибо материя есть лишь зримость воли. Поэтому здесь материя полностью проникнута формой; вернее, их происхождение совершенно одинаково, они существуют лишь друг для друга и поэтому едины. То, что мы и здесь, как в произведении искусства, их разделяем, — только абстракция. Чистая, абсолютно лишенная формы и качеств материя, которую мы мыслим как материал в творениях природы, — только ens rationis (рациональная сущность (лат.).) и не может присутствовать в опыте. Напротив, материал произведения искусства есть эмпирическая, уже получившая форму материя. Тождество формы и материи — характерное свойство продукта природы, различие их — характерное свойство произведения искусства067 . Поскольку в продукте природы материя — только зримость формы, мы видим, что и эмпирически форма выступает просто как порождение материи, как вырывающаяся из ее глубин в кристаллизации, в вегетативном и животном generatione aequivoca (самозарождении (лат.).), причем наличие последнего по крайней мере не вызывает сомнения у эпидеонтов068 . На этом основании можно предположить, что нигде, ни на одной планете или спутнике, материя не будет находиться в состоянии бесконечного покоя; напротив, пребывающие в ней силы (т. е. воля, простой зримостью которой она служит) всегда будут прерывать наступивший покой, всегда будут пробуждаться, чтобы вновь начать свою игру в виде механических, физических, химических или органических сил, ибо они всегда только ждут для этого повода.

Если же мы хотим понять, как осуществляется деятельность природы, нам не следует прибегать для этого к сравнению с нашими произведениями. Истинная сущность каждого животного образа есть находящийся вне представления, следовательно, и вне его форм, пространства и времени, акт воли, которому поэтому неведомо пребывание друг после друга и друг подле друга, а присуще неделимое единство. Если же эта форма схватывается нашим церебральным созерцанием, и внутренность ее рассекает анатомический нож, то в свете познания оказывается то, что исконно и само по себе чуждо ему и его законам, но должно выступить в нем как соответствующее его формам и законам. Изначальное единство и неделимость упомянутого акта воли, этой поистине метафизической сущности, являет себя нам теперь разъединенным, в виде пребывания друг подле друга частей и последовательности функций, которые, однако, все–таки предстают как тесно связанные близким отношением для взаимной помощи и поддержки, как средство и цель друг для друга. Рассудок, постигающий это таким образом, приходит в изумление от глубоко продуманного устройства частей и комбинации функций, поскольку возникновению этой формы животного он непроизвольно приписывает способ, как из множества (которое привнесла лишь форма его познания) восстанавливается первоначальное единство. В этом смысл великого учения Канта, согласно которому целесообразность привнесена в природу лишь рассудком: рассудок дивится чуду, созданному им самим. То, что с ним происходит (если можно пояснить столь важную проблему тривиальным сравнением), подобно удивлению, что всякое число, помноженное на 9, дает в произведении число, сумма цифр которого равна опять 9 или же числу, кратному девяти; тогда как рассудок сам подготовил это чудо в десятичной системе счисления. Физико–теологическое доказательство предваряет реальное существование мира его существованием в рассудке и утверждает: для того чтобы мир был целесообразен, он должен, до того как он возникнет, существовать в представлении. Я же, следуя Канту, утверждаю: для того чтобы мир был представлением, он должен казаться нам целесообразным, — а это совершается в нашем интеллекте.