Страница 31 из 41
– Приятная комната, как вы считаете?
Он наблюдал за ней, а не за комнатой. За ней, а глаза перебегали то на постель, но снова на нее. Он чувствовал, как согревается его разум, как ищет плодов воображения; вон та женщина и вот эта комната. Она подошла к кровати, покачивая бедрами, будто клубком змеи, и упала на нее, и осталась лежать, протягивая к нему руку пустым жестом.
– Здесь так приятно.
Тщетный жест, неосторожный, словно вино. Аромат этой комнаты подпитывал биение его сердца. Глаза ее лихорадочно блестели, губы раскрывались, будто агонизируя, обнажая зубы. Он самому себе не доверял. Он прищурился, глядя на нее. Нет – не может быть, что она имеет это в виду. У этой женщины слишком много денег. Воображение его разрушалось ее богатством. Такого просто не бывает.
Она лежала лицом к нему, положив голову на вытянутую руку. Должно быть, расслабленная улыбка причиняла ей боль, поскольку в улыбке той сквозила какая-то испуганная натянутость. Горло его ответило грохотом крови; он сглотнул и отвернулся – к двери, выходившей в вестибюль. То, о чем он думал, лучше всего забыть. Эту женщину не интересует бедняк.
– Мне, наверное, лучше сейчас уйти, миссис Хильдегард.
– Дурак, – улыбнулась она.
Он ухмыльнулся от смущения, от хаоса в крови его и в мозгах. Вечерний воздух все это прочистит. Он повернулся и зашагал по вестибюлю к парадной двери.
– Дурак ты! – услышал он сзади. – Невежественный крестьянин.
Ma
Он содрал с нее блузку так же, как Мария выдрала мясо из его лица. Вспоминая теперь эту ночь в спальне Вдовы, он понимал, что до сих пор она стоила для него ужасно много. Ни единого живого существа больше в доме не было, только он да эта женщина рядом, что рыдала от боли восторга, плакала и просила пощадить ее, но плач был притворством, лишней мольбой о беспощадности. Он же хохотал от торжества своей бедности и своего крестьянства. Вот так Вдовушка! Со всем этим богатством и пухлой теплотой – рабыня и жертва своего вызова, всхлипывает в радостном забвенье собственного разгрома, и каждый ее ах – его победа. Он мог бы ее прикончить, если б пожелал, вопль ее придушил бы до шепота, но вместо этого встал и вышел в ту комнату, где в скорой зимней тьме лениво тлел камин, оставив ее рыдать и давиться в подушку. Потом она подошла к нему у камина и рухнула перед ним на колени, лицо вымочено слезами, а он улыбнулся и еще раз склонился до ее восхитительных мучений. И уже оставив ее всхлипывать от удовлетворения, зашагал по дороге, глубоко довольный убежденностью, что он – повелитель земли.
Так тому и быть. Рассказать Марии? Но это дела его души, и больше ничьей. Не рассказав ничего, он тем самым оказал Марии услугу – с ее четками и молитвами, с ее заповедями и индульгенциями. Спроси она, он бы солгал. Но она не спросила. Как кошка прыгнула она к выводам, написанным теперь на его исцарапанном лице. Не прелюбодействуй. Ба. Это Вдова сделала. Он – ее жертва.
Это она совершила прелюбодеяние. Жертва в охотку.
Всю рождественскую неделю, каждый день он приходил к ней домой. Иногда насвистывал, стуча лисьей головой дверного молотка. Иногда молчал. Дверь распахивалась через секунду, и его взгляд встречался с радушной улыбкой. Своего смущения он стряхнуть никак не мог. В доме этом он всегда чувствовал себя не в своей тарелке, – дом волновал и не давался ему. Она встречала его в голубых платьях и красных, желтых и зеленых. Покупала ему сигары, «Канцлеры» в подарочных коробках. Они стояли прямо перед глазами, на каминной полке; он знал, что это для него, но всегда ждал ее приглашения прежде, чем взять одну.
Странная встреча. Никаких поцелуев, никаких объятий. Стоило войти, как она брала его за руку и тепло ее пожимала. Так хорошо, что он пришел, – не хочет ли присесть ненадолго? Он благодарил и шел через всю комнату к камину. Несколько слов о погоде; вежливый вопрос о здоровье. Молчание: она снова принималась за книгу.
Пять минут, десять.
Ни звука, если не считать шороха страниц. Она поднимала глаза от книги и улыбалась. Он всегда сидел, уперев локти в колени, толстая шея набухла, смотрел в огонь, думая о своем: о доме, о детях, о женщине рядом, о ее богатстве, спрашивая себя, что было у нее в прошлом. Страницы шелестели, сосновые поленья пощелкивали и шипели. Потом она отрывалась от книги снова. Почему он не курит сигару? Сигары – ваши; не стесняйтесь. Спасибо, миссис Хильдегард. И он закуривал, затягиваясь пахучим листом, смотрел, как белый дымок выкатывается из его щек, думал.
В графине на низком столике стояло виски, рядом – бокалы и содовая. Не желает ли он выпить? После этого он ждал, минуты текли, страницы шелестели, пока она не бросала на него еще один взгляд – с улыбкой, не более чем вежливо дававшей понять: она не забыла, что он тут сидит.
– Не выпьете ли, Свево?
Он отказывался, ерзал в кресле, стряхивал сигарный пепел, дергал себя за воротник. Нет, спасибо, миссис Хильдегард: его нельзя назвать человеком пьющим. Время от времени – да. Но не сегодня. Она слушала с этой своей светской улыбкой, вглядываясь в него поверх очков, на самом деле вообще не слушая.
– Если захочется, не стесняйтесь.
Тогда он наливал полный бокал, опустошая его одним профессионально резким глотком. Желудок принимал виски, будто эфир, впитывая его и требуя большего. Лед сломан. Он нацеживал себе еще и еще; дорогой напиток в бутылке из самой Шотландии, по сорок центов за рюмку в Имперской Бильярдной. Но всегда оставалась какая-то маленькая прелюдия неловкости, какой-то посвист в темноте, а потом он наливал себе следующий; он мог кашлянуть, или потереть ладони, или встать – показать ей, что сейчас выпьет еще разок, или промычать какую-нибудь бесформенную безымянную мелодийку. А после уже становилось легче, виски освобождало его, и он опрокидывал бокал за бокалом без колебаний. Виски – да и сигары – тоже покупалось для него. Когда он уходил, графин был пуст, а когда возвращался – полон опять.
Все происходило точно так же: ожидание вечерних теней, Вдова читает, а он курит и пьет. Долго продолжаться так не могло. Пройдет Новый год – и все закончится. Что-то в этом времени года – Рождество на подходе, старый год умирает – подсказывало ему, что так будет лишь несколько дней, и он чувствовал, что она тоже это знает.
На другом конце города, у подножия холма, оставалась его семья, его жена и дети. Рождество – время для жены и детей. Отсюда он уйдет, чтобы никогда больше не возвращаться. В его карманах будут деньги. А пока ему здесь нравится. Нравятся отличное виски, душистые сигары. Ему нравится и эта приятная комната, и эта богатая женщина, что в ней живет. Сидит от него недалеко, читает свою книгу, а пройдет совсем немного времени – и она зайдет в спальню, и он последует за нею. Она будет хватать ртом воздух и плакать, а потом он в сумерках уйдет, и ноги сами понесут его от одержанной победы. Свои уходы он любил больше всего. Нахлынувшее довольство, этот смутный шовинизм говорили ему, что нет другого такого народа на земле, что сравнился бы с итальянцами, эта радость от собственного крестьянского прошлого. У Вдовы есть деньги – да. Но вот она лежит, сокрушенная, и Бандини – лучше ее, ей-богу.
Он мог бы ходить домой теми вечерами, будь у него ощущение, что все кончено. Но думать о семье не пришло время. Еще несколько дней, и все его хлопоты начнутся заново. Так пускай же эти несколько дней пройдут в мире, отличном от его мирка. В мире, о котором не знал никто, кроме его друга Рокко Сакконе.
Рокко был за него рад, одалживал свои рубашки и галстуки, распахивал перед ним дверцы своего большого гардероба с костюмами. Лежа в темноте в ожидании сна, он дожидался и отчета Бандини о том, как прошел день. О других вещах они говорили по-английски, о Вдове же – всегда по-итальянски, шепотом, втихушку.