Страница 8 из 80
— Господи! — вырывается у нее. — Да что же это такое?!
Но затем она бросает все, что держала в руках, на обитый плюшем старомодный диван — под тяжестью ящика из-под яиц жалобно застонали пружины — и подбегает к окну, в длинной комнате четыре больших светлых окна. Овечка распахивает окно и высовывается наружу.
Внизу под ней — разъезженная полевая дорога, с песчаными колеями, по обочинам трава, чертополох, лебеда — это и есть улица. А дальше клевер, она вдыхает запах клевера, что может быть лучше аромата цветущего клевера, нагретого за день солнцем?
А за клеверным полем—другие поля, желтые и зеленые, а там, где росла рожь, уже вспаханное жнивье. А дальше темно-зеленые полосы — луга — и среди ив, ольхи и тополей — Штрела, здесь совсем узенькая, просто ручеек.
«Она течет в Плац, в мой родной Плац, где я работала и мучилась и была так одинока в комнатке с окнами во двор. Перед глазами только стены и камни… А здесь — простор».
И вдруг она видит в соседнем окошке своего Ганнеса, он выпроводил шофера, принесшего портплед; он глядит на нее сияющими глазами, в блаженном самозабвении.
— Ты только посмотри! Вот где раздолье!.. — вырываете у нее.
Она протягивает ему из окна правую руку, он берет ее в свою левую.
— Лето! — восклицает она и свободной левой рукой описывает полукруг.
— Видишь там игрушечный поезд? Это дорога на Максфельде, — говорит он.
Внизу появляется шофер. Он, верно, заходил в лавку, потому что приветствует их бутылкой пива. Он тщательно обтирает ладонью горлышко бутылки, запрокидывает голову, кричит: «За ваше здоровье!» — и пьет.
— И за ваше! — кричит в ответ Пиннеберг, ее руку он тем временем отпустил.
— Так, а теперь обследуем нашу комнату ужасов, — говорит Овечка.
Конечно, не так уж это приятно: только что перед глазами был простор полей, а повернулся и видишь комнату, где… Нет, Овечку избалованной никак не назовешь. Овечка самое большее раза два видела в витрине на Майнцерштрассе у себя в Плаце простую, модную мебель. А здесь…
— Миленький, возьми меня, пожалуйста, за руку и веди, просит она. — А то я чего доброго еще что свалю или где-нибудь застряну, так что потом ни туда, ни сюда.
— Ну, ты уж преувеличиваешь, — говорит он несколько обиженным тоном. — По-моему, здесь есть очень уютные уголки.
— Да, уголки есть, — соглашается она. — Но скажи, ради бога, что это? Нет, лучше не говори ничего. Подойдем ближе, мне эту штуку надо вблизи рассмотреть.
Они пускаются в путь. И хотя идти можно только гуськом, Овечка крепко держится за руку Ганнеса.
Итак: комната представляет собой ущелье, может быть, и не такое уж узкое, но бесконечно длинное, прямо какой-то манеж. И три четверти этого манежа до отказа заставлены всякой всячиной, тут и мягкая мебель, и столики орехового дерева, шкафчики, подзеркальники, жардиньерки, этажерки, огромная клетка для попугая (без попугая), а в последней, четвертой, четверти стоят всего-навсего две кровати да умывальник. Но Овечку привлекает некое сооружение, отделяющее третью четверть от четвертой. Оно разгораживает столовую и спальню, но это не оштукатуренная и деревянная перегородка, не занавеска, не ширма… это… Вот что это: из деревянных планок сколочено что-то вроде шпалер, идущих от пола до самого потолка, с аркой для прохода посредине, что-то вроде решетки для винограда. И не думайте, что это простые некрашеные деревянные планки, нет, это полированные коричневые планки орехового дерева, и каждая с пятью канелюрами. А чтобы шпалеры не казались голыми, в них вплетены цветы; цветы бумажные и матерчатые, розы, нарциссы и букетики фиалок. А кроме того, длинные гирлянды из зеленой бумаги, какими украшают во время празднеств бочки пива.
— О господи! — вздыхает Овечка и садится. Садится там, где стоит, но опасность сесть на пол ей не грозит, куда ни повернись, куда ни ткнись — всюду что-нибудь да стоит; она плюхнулась, не глядя, и угодила на вертящийся табурет из черного дерева, с плетеным сиденьем; собственно, такому табурету полагается стоять перед роялем, но рояля здесь нет.
Пиннеберг молчит. Он не знает что сказать. Когда он снимал комнату, все показалось ему более или менее подходящим, а деревянные шпалеры даже очень веселенькими.
Вдруг глаза Овечки сверкнули, ноги снова обретают крепость, она встает, она идет к шпалерам, она проводит пальцем по планке. Планка, как уже было сказало, украшена канелюрами, завитушками, бороздками. Овечка смотрит на палец.
— Вот, полюбуйся! — говорит она и показывает палец Ганнесу. Палец серый от пыли.
— Чуточку запылился, — лепечет он.
— Чуточку! — Овечка испепеляет его взором. — Ты мне прислугу наймешь, а? Здесь не меньше чем на пять часов ежедневно прислуга нужна.
— Но как же так? Для чего?
— А кому прикажешь наводить здесь чистоту и порядок?
Девяносто три предмета с завитушками, бороздками, колонками, раковинами; ладно, я бы уж взяла это на себя, хоть это и грех такой ерундой заниматься. Но шпалеры — на них надо каждый день по три часа тратить, не меньше; Да еще эти бумажные цветы…
Она щелкает пальцем по розе. Роза падает на пол, и тут же в солнечном луче начинают свою пляску мириады серых пылинок.
— Наймешь мне прислугу, да? — спрашивает Овечка, и это уже далеко не Овечка.
— А может быть, достаточно как следует убираться раз в неделю?
— Вздор! И ты хочешь, чтобы здесь рос Малыш? А сколько он себе шишек набьет обо все эти выступы и завитушки, а?!
— К тому времени мы, может быть, снимем квартиру.
— К тому времени снимем квартиру! А зимой кто топить будет? Под самой крышей! Две наружные стены! Четыре окна! За день израсходуешь полцентнера брикетов, да и то еще зуб на зуб не попадет!
— Знаешь ли, меблированная комната и собственная квартира это большая разница, — говорит он, несколько уязвленный.
— Это я знаю. Но скажи сам, как тут, по-твоему? Тебе нравится? Ты бы хотел тут жить? Ты только представь себе: приходишь домой и боишься ногой ступить. Да еще повсюду салфеточки. Ай!.. так я и думала, булавочками приколоты.
— Но лучшего мы ничего не найдем.
— Я найду. Будь покоен. Когда мы можем отказаться от комнаты?
— Первого сентября, но…
— А когда съехать?
— Тридцатого сентября, но…
— Полтора месяца, — вздыхает она. — Ну, ничего, потерплю. Мне только Малыша бедного жалко, все ему со мной вместе переживать приходится. Я-то думала, мы с ним будем здесь так хорошо гулять. Не тут-то было. Придется в комнате чистоту наводить.
— Но нельзя же так сразу взять и отказаться!
— Нет, можно! И лучше всего сейчас же, сегодня же, сию же минуту!
Она — воплощенная решимость, щеки пылают, глаза блестят, голова гордо запрокинута, хоть сейчас в бой!
— Знаешь, Овечка, — медленно говорит Пиннеберг, — я думал, ты совсем другая. Гораздо более кроткая…
Она рассмеялась, бросилась к Ганнесу, взъерошила ему волосы.
— Ну, конечно, я совсем другая, не такая, как ты думал, сама знаю. Ты думал, я сахар, это после того как я прямо со школьной скамьи за прилавок стала, да еще при таком отце, при таком брате, и при такой заведующей, и при таких товарках.
— Да, знаешь…— задумчиво говорит он.
Часы под стеклянным колпаком, заветные часы, которые стоят на шкафчике между амуром с молоточком и стеклянной птицей, торопливо бьют семь раз.
— А теперь быстро, мальчуган! Нам еще вниз, в лавку надо, купить чего-нибудь к ужину и на завтра. А потом мне еще любопытно посмотреть так называемую кухню!
Ужин окончен, купленный и приготовленный Овечкой, оживленный ее болтовней, заполненный планами на будущее совершенно преобразившейся Овечки. К ужину были бутерброды и чай.
Пиннеберг предпочел бы пиво, но Овечка категорически заявила:
— Во-первых, чай дешевле. А во-вторых, пиво совсем не полезно для Малыша. До родов мы спиртного в рот не возьмем. Да и вообще…