Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 80



— То, что все равно надо сделать, лучше делать сразу, — заявил Пиннеберг, он никак не хотел оставаться на улице…— И потом, они ведь наверняка обрадуются?

— Ну, да, — нерешительно согласилась Овечка. — Мать, конечно, обрадуется, а отец… знаешь, ты на него не обижайся, отец любит подковырнуть, он это не со зла.

— Я не буду обращать внимания, — сказал Пиннеберг. Овечка открыла дверь: крошечная передняя. Из-за приоткрытой двери послышался голос:

— Эмма! Иди-ка сюда!

— Одну минутку, мама, — крикнула Эмма, — только сниму туфли.

Она взяла Пиннеберга за руку и на цыпочках провела в комнатку с окнами во двор, в которой стояли две кровати.

— Клади сюда твои вещи. Это моя постель, я здесь сплю. На другой спит мать. Отец с Карлом спят напротив в чулане. А теперь идем. Постой, пригладь волосы. — Она быстро провела гребенкой по его взлохмаченной голове.

У обоих сильно стучало сердце. Эмма взяла его за руку, они прошли через переднюю и открыли дверь в кухню. У плиты стояла, согнувшись, сутулая женщина и что-то жарила на сковороде. Пиннеберг увидел коричневое платье и длинный синий передник.

Женщина не подняла глаз от плиты.

— Сбегай-ка в погреб, Эмма, и принеси угля. Карлу хоть сто раз говори…

— Мама, — сказала Эмма, — это мой друг Иоганнес Пиннеберг из Духерова. Мы решили пожениться.

Женщина у плиты подняла голову. Лицо у нее было темное, все в морщинах, с волевым ртом, с сурово сжатым опасным ртом, лицо с суровым взглядом очень светлых глаз. Типичная женщина из рабочей семьи.

Она смотрела на Пиннеберга мгновение, не больше, смотрела сурово, зло. Затем опять занялась картофельными оладьями.

— Вот еще выдумала, — сказала она. — Будешь теперь своих парней в дом таскать?! Ступай уголь принеси, жара в плите нету.

— Мама, — сказала Овечка и попыталась улыбнуться. — Он правда хочет на мне жениться.

— Неси уголь, тебе говорят! — крикнула женщина, орудуя вилкой.

— Мама!..

Женщина подняла голову и медленно произнесла:

— Ты все еще не ушла? Оплеухи дожидаешься?! Овечка быстро пожала руку своему Ганнесу. Потом взяла корзину и крикнула как можно веселее:

— Сейчас вернусь!

Дверь на лестницу захлопнулась.

Пиннеберг остался в кухне. Он робко посмотрел на фрау Ступке, боясь даже взглядом рассердить ее, затем посмотрел в окно. Он увидел только трубы на фоне голубого летнего неба.

Фрау Ступке отставила сковородку и загремела конфорками. Она помешала кочергой в печке и буркнула себе что-то под нос. Пиннеберг вежливо спросил:

— Извините, что вы сказали?..

Это были первые слова, которые он произнес у Ступке.

Лучше бы он их не произносил: старуха коршуном налетела на него. В одной руке она держала кочергу, в другой вилку для оладий. Но страшно было не это, хотя она и размахивала ими. Страшным было ее морщинистое лицо, которое все дергалось и кривилось, но еще страшнее были ее злые, свирепые глаза.

— Посмейте мне только осрамить мою девку! — крикнула она не помня себя.

Пиннеберг отступил на шаг.

— Но ведь я собираюсь жениться на Эмме, фрау Ступке! — робко пролепетал он.

— Вы думаете, я не знаю, что тут у вас, — уверенно сказала старуха. — Вот уже две недели стою здесь и жду. Думаю, сама мне скажет, думаю, приведет своего парня, сижу здесь и жду. — Она перевела дух. — Моя Эмма девушка хорошая. Не какое-нибудь там барахло, слышите? Она никогда нюни не распускала. Никогда слова поперек не сказала — и вы хотите ее осрамить!

— Нет, нет, не хочу, — испуганно лепечет Пиннеберг.

— Хотите, хотите! — не унимается фрау Ступке. — Еще как хотите! Две недели стою здесь и жду — вот сейчас даст постирать свои бинты — не дает! Как это вам удалось, а?

Пиннеберг не знает, что ей сказать.

— Мы ведь люди молодые, — кротко оправдывается он.

— И как только вы мою дочку на такие дела подбили. — В голосе ее все еще слышится злоба. И вдруг она опять разражается бранью:— Все вы подлецы, все мужики подлецы, тьфу!

— Мы поженимся, как только уладим формальности, — заявляет Пиннеберг.

Фрау Ступке опять стоит у плиты. Сало шипит. Она спрашивает:

— А кем вы работаете? Можете ли вы вообще жениться?

— Я бухгалтер. В фирме, торгующей зерном.

— Стало быть, служащий?

— Да.



— По мне бы, уж лучше рабочий. А сколько зарабатываете?

— Сто восемьдесят марок.

— Чистых?

— Нет, с вычетами.

— Не так уж много. Это хорошо, — говорит старуха. — Не к чему моей дочке богатой быть. — И вдруг она опять набрасывается на Пиннеберга: — Приданого за ней не ждите. Мы пролетарии. У нас этого не водится. Только то бельишко, что на свои деньги купила.

— И не нужно ничего, — говорит Пиннеберг. Женщина опять разозлилась:

— У вас тоже ничего за душой нет. Не похоже, чтобы вы что скопили. Раз такой костюм почем зря носите, так уж, значит, ничего не отложили.

Тут вернулась Эмма с углем, и Пиннебергу не пришлось признаваться, что женщина попала в точку. Овечка была в отличном настроении.

— Поедом тебя ела, бедненький мой? — спрашивает она. — Мать у меня — настоящий кипяток.

— Не груби, дура, — огрызается мать, — не то получишь! Ступайте в спальню и лижитесь себе там на здоровье. Я сперва сама с отцом поговорю.

— Ладно, — говорит Овечка. — А ты спросила у моего жениха, любит ли он картофельные оладьн? Сегодня ведь наша помолвка.

— Ну, живо! Да смотрите у меня, чтобы дверь запереть не вздумали, я разок-другой загляну, и чтоб без всяких глупостей, — крикнула фрау Ступке.

И вот они сидят на табуретках, за маленьким столиком, друг против друга.

— Мать — простая работница, — говорит Овечка. — Она грубая. Раскричалась на нас, но это без всякой задней мысли.

— Задняя-то мысль у нее, положим, была, — с ухмылкой говорит Пиннеберг. — Твоя мать догадалась о том, что нам сегодня сообщил доктор, понимаешь?

— Конечно, догадалась. Мать всегда обо всем догадывается. Мне кажется, ты ей понравился.

— Ну, знаешь, что-то не похоже.

— Такая уж у меня мать. Всегда ругается. Я теперь ее ругань мимо ушей пропускаю.

На минуту воцаряется тишина, они сидят как паиньки друг против друга, положив руки на стол.

— Кольца надо купить, — задумчиво произносит Пиннеберг,

— Господи, конечно, надо, — тут же отзывается Овечка. — Скажи быстро, какие тебе больше нравятся: блестящие или матовые?

— Матовые! — говорит он.

И мне, и мне тоже! Это замечательно, у нас во всем вкусы сходятся. А сколько они могут стоить?

— Не знаю. Марок тридцать?

— Так много?

— Это если золотые!

— Само собой, золотые. Ну-ка давай снимем мерку. Он подвигается к ней. Они отрывают нитку от мотка. Снять мерку не легко, нитка то врезается в палец, то болтается на нем.

— Рассматривать руки — это к ссоре, — говорит Овечка.

— Да я их вовсе не рассматриваю, — говорит он. — Я их целую, я целую твои руки, Овечка.

Кто-то громко стучит в дверь твердыми костяшками пальцев.

— Ступайте на кухню! Отец пришел!

— Сейчас, — отзывается Овечка и высвобождается из его объятий. — Надо поскорей привести себя в порядок. Отец вечно подковыривает.

— А какой у тебя отец?

— Господи, сейчас сам увидишь. Да и не все ли равно? Ты берешь замуж меня, меня, меня одну, без отца и матери.

— Но зато с Малышом.

— С Малышом, это верно. Ну и премиленькие же родители достанутся ему, такие неблагоразумные. Четверть часика не могут побыть разумными.

В кухне за столом сидит долговязый мужчина в серых брюках, в серой жилетке и белой трикотажной рубашке, без пиджака, без воротничка, в шлепанцах. Желтое, морщинистое лицо, сквозь пенсне глядят маленькие, колючие глазки; сивые усы, почти белая борода.

Он читает «Фольксштимме», но когда входят Пиннеберг и Эмма, опускает газету и разглядывает молодого человека.

— Итак, вы и есть тот самый юноша, что хочет жениться на моей дочери? Очень рад, садитесь. Впрочем, вы еще подумаете.