Страница 18 из 80
Пиннеберг в подтверждение кивает головой.
— А Кубе не мог бы покормить лошадей, господин Клейнгольц?
Клейнгольц возмущен:
— Кубе?! Чтобы я ему ключи доверил? Кубе еще при покойном отце у нас работал, но ключей ему никогда не доверяли. Нет, нет, Пиннеберг, вы сами понимаете, только вы один и можете. Завтра будете дежурить вы.
— Но я не могу, господин Клейнгольц! Клейнгольц поражен.
— Ведь я вам ясно сказал, Пиннеберг, что, кроме вас, все заняты.
— Но я тоже занят, господин. Клейнгольц.
— Господин Пиннеберг, ведь не будете же вы требовать, чтобы я завтра работал за вас просто потому, что вы капризничаете. Какие же у вас планы на завтра?
— Я собирался…— начинает Пиннеберг, — я должен…— прибавляет он. И замолкает, потому что не может так сразу ничего придумать.
— Ну вот, видите! Не могу же я сорвать заказы на клевер только потому, что вы заупрямились! Будьте благоразумны, Пиннеберг.
— Я благоразумен, господин Клейнгольц. Но я никак не могу. Господин Клейнгольц поднимается, пятясь, отступает к двери и не спускает огорченного взгляда со своего бухгалтера.
— Я жестоко в вас разочаровался, господин Пиннеберг, — говорит он, — жестоко разочаровался. И хлопает дверью…
Овечка, конечно, вполне согласна со своим мальчуганом.
— Как это ты решился? А вообще, по-моему, ужасно подло с их стороны так тебя подводить. Я бы на твоем месте сказала хозяину, что Шульц насчет похорон наврал.
— Это было бы не по-товарищески, Овечка. Ей стыдно.
— Нет, конечно, ты совершенно прав. Но Шульцу я бы все высказала. Все начистоту высказала бы.
— Я выскажу, Овечка, выскажу.
И вот они сидят в поезде, который идет в Максфельде. Вагон битком набит, хотя поезд отходит из Духерова в шесть утра. Максфельде, Максзее и река Максе тоже приносят разочарование. Всюду полным-полно народу, шумно и пыльно. Тысячи людей приехали из Плаца, на берегу стоят сотни автомашин и палаток. О лодке и думать нечего, те немногие, что имеются, уже давно разобраны. Пиннеберг и Эмма молодожены, их сердца жаждут уединения. Сутолока ужасает их.
— Ну, так отправимся пешком, — предлагает Пиннеберг. — Здесь ведь повсюду лес, и вода, и горы…
— Но куда?
— А не все. ли равно? Только бы поскорее отсюда. Найдем где-нибудь уединенное местечко.
И они находят такое местечко. Сначала они идут лесной дорожкой, еще довольно широкой, и народу на ней много, но потом Овечка убеждает его, что здесь, в буковом лесу, пахнет грибами, и увлекает его в сторону, они углубляются все дальше в лес и неожиданно оказываются на поляне между двумя лесистыми склонами. Держась за руки, карабкаются они на противоположный склон и попадают на затерянную просеку, которая тянется с холма на холм и уходит все глубже в лес; по ней они и шагают.
Над ними медленно поднималось солнце, издалека, с Балтийского моря, на кроны буков налетал временами ветер, и они чудесно шелестели. Морской ветер веял и в Плаце, где прежде жила Овечка. Это было давно-давно, и она рассказала своему мальчугану про единственное за всю ее жизнь путешествие: про девять дней, проведенных в Верхней Баварии вчетвером с подругами.
И он тоже разговорился и рассказал, что всегда был одинок и что он не любит матери, она никогда о нем не заботилась, у нее вечно были любовники, и он только мешал ей. И профессия у нее ужасная, она… Прошло немало времени, прежде чем он признался, что она барменша.
Овечка призадумалась и даже пожалела о своем письме, потому что барменша — это что-то совсем не то, хотя Овечка не, очень ясно представляла себе, каковы функции барменши, в баре она не была ни разу, а то, что она слышала о такого рода вещах, как ей казалось, совсем не подходящее дело для матери ее Ганнеса, если принять во внимание ее возраст. Словом, пожалуй, лучше было начать письмо с обращения «глубокоуважаемая фрау Пиннеберг». Но говорить об этом сейчас с Ганнесом просто невозможно. Так шли они некоторое время, взявшись за руки. Но как раз, когда молчание уже начало становиться тягостным и грозило отдалить их друг от друга, Овечка сказала:
— Милый, какие мы с тобой счастливые, — и протянула ему губы…
Лес вдруг заметно поредел, и они вышли на огромную вырубку, залитую ярким солнцем. Прямо перед ними был высокий песчаный холм. На его вершине кучка людей возилась с каким-то смешным аппаратом. Вдруг аппарат поднялся и понесся по воздуху.
— Планер! — крикнул Пиннеберг. — Овечка, это планер! — Он был очень возбужден и старался ей объяснить, каким образом эта штука без мотора поднимается вверх. Но ему самому это было не очень-то ясно, а потому Овечка и вовсе ничего не поняла, однако послушно повторяла: «Да» и «Конечно, конечно».
Потом они сели на опушке леса и плотно позавтракали тем, что взяли с собой, и выпили все, что было в термосе. Большая белая птица, кружившая над холмом, то снижалась, то поднималась и в конце концов опустилась далеко в стороне. Люди, стоявшие на вершине холма, бросились к ней, расстояние было порядочное, и к тому времени когда они потащили планер обратно, чета Пиннеберг успела позавтракать, и Гвинее закурил сигарету.
— Теперь они потащат его обратно на гору, — пояснил Пиннеберг.
— Но ведь это ужасно хлопотно! Почему он не едет сам?
— Потому что у него нет мотора, ведь это же планер.
— Неужели у них нет денег на мотор? Разве мотор так дорого стоит? По-моему, это ужасно хлопотно.
— Но, Овечка…— И он собрался продолжить свои пояснения. Но Овечка вдруг крепко прижалась к нему и сказала:
— Как ужасно, ужасно хорошо, что мы вместе, правда, милый?
И вот тут-то оно и случилось: по песчаной дороге, идущей вдоль опушки, к ним подкрался автомобиль, тихо и бесшумно, словно на нем были войлочные туфли, и когда они его заметили и смущенно отстранились друг от друга, автомобиль уже почти поравнялся с ними. Собственно говоря, они должны были бы видеть сидящих в нем пассажиров в профиль, но те повернулись к ним анфас, и на их лицах выразилось удивление, выразилась строгость, выразилось разочарование.
Овечка ничего не поняла, она подумала, что уж очень дурацкий вид был у этих людей, словно они никогда раньше не видели целующейся парочки, но главное, она не могла понять, что случилось с ее мальчуганом: он вскочил, бормоча что-то непонятное, и отвесил машине низкий поклон.
Но тут все, как по команде, повернулись к ним в профиль, никто не ответил на пиннеберговские вежливые поклоны, только машина громко гуднула, прибавила ходу, нырнула в чашу леса, еще раз сверкнул им в глаза ее красный лакированный кузов, и ушла. Ушла.
А ее мальчуган стоял бледный, как смерть, засунув руки в карманы, и бормотал:
— Мы погибли, Овечка. Завтра он меня выгонит.
— Да кто? Кто тебя выгонит?
— Клейнгольц, кто же еще! Господи боже, ничего ты не понимаешь. Это же были Клейнгольцы.
— Господи боже мой! — воскликнула Овечка и тяжело вздохнула. — Вот это называется повезло!
А потом она крепко обняла своего большого мальчугана и стала его утешать, как могла.
За каждым воскресеньем неминуемо следует понедельник, хотя в воскресенье, в одиннадцать утра, возможно, и кажется, что до понедельника еще целая вечность.
Но понедельник приходит, приходит неизбежно, все идет заведенным порядком, и на углу Базарной площади, где Пиннебергу каждый день встречается секретарь муниципалитета Кранц, он оглядывается. Так и есть, вон уже подходит Кранц, и, почти поравнявшись, оба притрагиваются к шляпам, здороваются и проходят мимо.
Пиннеберг смотрит на свою правую руку; золотое обручальное кольцо блестит на солнце. Пиннеберг медленно снимает кольцо, медленно достает бумажник, но затем быстро, всему свету назло, снова надевает кольцо. Подняв голову, с кольцом на пальце, шагает он навстречу судьбе.