Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 35

Поэт Евгений Евтушенко побежал к гробу Сталина с 4-й Мещанской, едва услышав утреннее сообщение о том, что Сталин умер и народ может почтить память вождя, гроб с телом которого выставлен в Доме Союзов. Рядом он видел таких же бегущих, бросивших все дела и работу людей. Отец мой, тогда студент Бауманского института, побежав из Лихова переулка, мог бы достигнуть Пушкинской улицы даже быстрее поэта Евтушенко. Но он не был столь нетерпелив и сначала поехал в институт, из окна троллейбуса пронаблюдал, как натягивают на фасад Дома Союзов гигантское полотнище с портретом Сталина, заметил, что все афишные щиты и тумбы заклеены белой бумагой, побывал на траурном митинге и только потом, вернувшись домой, побежал. Бежал по крышам домов на Петровке по-над забитыми народом улицами, бежал, пробиваясь сквозь милицейский кордон на Кузнецком мосту, бежал что есть силы в случайно раскрывшийся зазор между тяжелыми военными грузовиками к раскрытым дверям Дома Союзов. Вообще, кто бы ни рассказывал про первый день похорон – 6 марта, – обязательно отмечают мотив бега. Бежали по кругу бульваров, перепрыгивали заборчики ограждения, пролезали под троллейбусами, проныривали под баррикадами из здоровенных «Студебеккеров», лезли, карабкались, вминались…

Что это было? Откуда такой безумный порыв? Что руководило людьми – любовь к Сталину? Такая вот невозможная, немыслимая любовь?

Я долго расспрашивал свою маму, свою любимую, всегда тревожащуюся за меня маму – ну она-то куда бежала? И зачем? Она ведь попала во вторую давку на Трубной, чуть не задохнулась в чужом меховом воротнике, чуть не услышала, как трещат ее ребра, и потом, когда толпа вокруг просто орала от боли и кто-то открыл «заслонку» – видно, сдвинули одну машину – будто выстрелили людьми, и они летели, едва касаясь ногами земли, с единственной мыслью – не упасть, потому что затопчут. Она видела на Рождественском бульваре труп старика и деревенской молодухи с розовой пеной у рта; видела, как уголовники в давке умудрились срезать спину с шубы какой-то дамы, видела сотни галош и башмаков, потерянных людьми, которые валялись на улицах, словно следы какого-то немыслимого побоища… И все равно – на следующий день отправилась «пробовать» еще раз. По счастью, второй день похорон был отдан официальным делегациям – и все-таки она добралась до Дома Союзов и только не смогла войти. Зачем? – спрашивал я. – Мама, зачем?

Она не вступила потом в партию – что в годы ее молодости было необходимым условием удачной карьеры – и даже меня воспитала в сдержанном, но отчетливом антисталинском духе – задолго до того, как я прочел тот еще, на тонкой бумаге, тамиздатовский «Архипелаг».

Мы никогда ничего не поймем про эти дни, если станем считать траурные толпы бессмысленными, зомбированными именем Сталина идиотами. Среди тех, кто шел хоронить Сталина, немало было тех, кто Сталина не любил. И вообще не в Сталине дело. Важнее – и об этом тоже упоминают все рассказчики – «ощущение события», предчувствие новой истории, изменившегося времени. Впервые изменившегося за столько лет. И, казалось, что это время меняется именно здесь, на улицах, ведущих к гробу генералиссимуса, как в 91-м году казалось, что новое время рождается на маленьком пятачке вокруг Белого Дома усилиями нескольких тысяч человек… И это не праздная мысль – рождение нового времени требует усилий, и иногда даже требует толп… Жертв… Кошмара…

В народной памяти похороны Сталина запечатлелись чудовищными «давками» на Трубной площади, в которых погибло немало людей, в чем противники Сталина непременно усматривают зловещий символ: он и после смерти разохотился хлебнуть кровушки… Э-эх, Рассея! Точная цифра погибших неизвестна или засекречена. Отец рассказывал, что трупы раздавленных лежали возле Лефортовского морга прямо на снегу: морг их не вмещал. Причиной давки послужило то, что попасть на Пушкинскую улицу «к Сталину» можно было только коленцами с Трубной площади, где были выгорожены тяжелыми военными машинами два узких прохода на Неглинку. Вся Трубная была запружена, а проходы шириной в тротуар – вдоль линии домов по ту и по другую сторону площади – были к тому же изогнуты буквой Г. И вот здесь, на сгибе, народ в основном и давился. Это, так сказать, принципиальная картина. Теперь, точности ради, надо сказать, что давок на Трубной было как минимум две. Расположение заградительных кордонов все время менялось, и поскольку всего происходящего никто не снимал, не фиксировал, сейчас трудно расписать по часам, как оно все было.





Когда народ просто побежал в центр со всех сторон – а это было после утреннего сообщения по радио, – на Трубу с трех бульваров скатилось сразу огромное количество людей. А поскольку с Петровского и с Рождественского бульваров бежала толпа еще под гору, то тут и возникла первая кромешная давка, картины которой и попытался восстановить в своем фильме поэт Евгений Евтушенко.

Когда же к середине дня на бульвары попала моя мама, они были … пусты. Она поднялась до перегороженной Пушкинской улицы, увидела, что где-то вдалеке, в улицу из какого-то переулка вливается поток людей, и в поисках начала этого потока спустилась на Трубную, где тоже было не так уж много народу и «вход» теперь оставлен был только один – со стороны Рождественского бульвара. Возле входа толкалась очередь. Мама встала в нее и, вероятно, прошла бы весь шкуродер и даже «загогулину» более или менее нормально, но тут с горы Рождественского бульвара хлынула переполненная волна людей и всех, кто стоял в очереди, накатом этой волны просто вмяло друг в друга. Это и была вторая давка, в которую попала мама. Сколько она продолжалась, неизвестно. Возможно, до ночи. Но между давками определенно был перерыв. И то, что бульвары, утром забитые народом, опустели, и то, что потом откуда-то хлынул скопившийся, как вода в плотине, поток людей, свидетельствует о том, что власти силились что-то предпринять, оттеснить народ как можн

о дальше от центра, укрепить заградительные кордоны по всей линии «обороны» и по возможности организовать очередь.

И когда будущий академик А.А. Петров, тогда студент физтеха, под вечер прибыл в Москву, то, представляя себе ситуацию весьма литературно или кинематографично (торжественное, хмурое безмолвное движение прощальной очереди), он первым делом стал разыскивать собственно «конец очереди». И как ни странно, нашел. Очередь зарождалась на площади Белорусского вокзала, откуда – во всю ширь улицы Горького – люди шагали до Садового кольца, где их заворачивали в сторону Самотеки, и, не пуская напрямую через Цветной бульвар к Трубе, гнали аж до улицы Чернышевского, с которой был поворот на бульварное кольцо у Покровских ворот. Вот так, отшагав пол-Москвы, организованная очередь, миновав Сретенку, и нависла на горке Рождественского бульвара девятым валом нетерпеливых человеческих сердец после небольшой, на Трубе, передышки. Впрочем, когда студент Петров дошел до Рождественского бульвара, была уже применена властями и новая, обманная тактика. О том, что «к Сталину» ведет только лаз-шкуродер в левом нижнем углу бульвара, знали немногие. Бульвар весь был перекрыт временными заграждениями и войсками. Иногда какое-нибудь из заграждений приоткрывалось и ответственный офицер кричал: «Сюда, товарищи!» Люди послушно следовали за ним и оказывались… на абсолютно пустой Трубной площади, теперь, к вечеру, со всех сторон глухо заблокированной троллейбусами. Свой единственный шанс попасть к Сталину они упустили. От тех, кто давился в «правильной» очереди, их отделяло всего несколько метров – ряд грузовиков. Но попасть туда они уже не могли. Организаторы похорон, похоже, поняли, что лучше несколько тысяч разочарованных людей, чем несколько десятков или сотен новых трупов, и стали сбрасывать давление толпы через такую вот систему «ложных выходов», что было хоть и цинично, но, конечно, правильно.