Страница 12 из 16
И посейчас уже немолодой Слупский во все решительно «вмешивается», до всего ему есть дело.
Вот в дверь просовывается голова с лихим чубом:
– Вызывали, Николай Евгеньевич?
Голос чуть нагловатый, но и не без примеси искательности.
– Вызывал. Садись, Валентин.
Валентину лет двадцать пять. Слупский угрюмо на него смотрит. Быть разносу. Валентин шныряет по сторонам глазами.
– Ты, парень, как говорится, зарабатываешь поболее тысячи двухсот, – холодно начинает Слупский. – А женке даже апельсинчика не принес, хотя в городе их завал и все другие роженицы апельсины получили. Не обидно Анне? Жена тебе дочку родила, старалась, можно сказать, а ты что? Напился? Всего и радости…
– Так ведь такое дело, Николай Евгеньевич, – дочка.
– Рожала Анна нелегко, разрывы были…
– Разрывы? – пугается Валентин.
– А ты думаешь, родить – это пустяки. Вон год назад ты Нальчик поранил, так такой вой на всю больницу был! И чуб состриги, смотреть противно. Отправляйся, и чтоб нынче же апельсины были. Я проверю.
Валентин, пятясь, уходит, а Николай Евгеньевич долго кого-то уговаривает по телефону по поводу того, что именно этому самому Валентину, который только что был подвергнут жесточайшему разносу и за апельсины, и за палец, и за чуб, давно пора дать ордер на комнату, «ведь не может же, как говорится, рабочий человек и с женой, и с ребенком продолжать жить у тещи». В голосе Николая Евгеньевича появляются металлические нотки…
Затем он набирает другой телефонный номер и советует хитренько:
– Вы у него, дорогой мой, просите. Не требуйте, а именно просите, да пожалостней. Вы просите для больницы, для беспомощных, страждущих и немощных. Он человек добрый, его разберет. Его до слез нужно довести и, разумеется, намекнуть, что все мы смертны и что без больницы никому не обойтись. И не уходите, покуда не подпишет. Запомнил? И на жалость, и измором!
Операционный день кончился, скоро обед. Дверь в маленький кабинетик главного врача полуоткрыта, как бы объясняя, что доступ к Николаю Евгеньевичу совершенно свободен. Изредка входят врачи, сестры, родственники больных. Всего час тому назад Слупский прооперировал ребенка, которому от роду было всего сорок пять минут. За время операции дитя прожило две своих жизни, было спасено вот этими огромными руками, спокойно отдыхающими сейчас на столе. Сам Слупский откинулся на спинку стула, закрыл глаза. Вся его поза выражает полный отдых, в сущности, это почти сон. «Отдых на работе» – грековская выучка. Николай Евгеньевич умеет использовать любую минуту для того, чтобы привести себя, как он выражается, в состояние «юношеской бодрости».
Приближается время обеда.
Прекрасные огромные руки, сделавшие за свою жизнь столько добра, спокойны, но сейчас Слупский обопрется на них, поднимется и «перекроет» на мгновение путь обеду для больных. Неизвестно, когда это произойдет – сию секунду, или значительно позже, или через пять минут.
Но это непременно произойдет.
И это происходит.
Здесь главврачу не приносят специальную пробу. Он сам, своей рукой выхватывает тарелку с фанерного подноса. Здесь для главврача не наливают «погуще», или «пожирнее», или, как еще, к сожалению, в некоторых местах делается, из отдельной особой кастрюльки. Возможно, и налили бы, да вот с этим «вмешивающимся» доктором не пройдет. И не проходило никогда: ни в военное, ни в мирное время, ни здесь, ни в Чудове, ни на «Дружной Горке».
С обедом нынче, кажется, все благополучно. Еще два вызова в перевязочную, короткий визит в третью палату, и Николай Евгеньевич снимает халат. Рабочий день кончился, но будет еще рабочий вечер, потому что и вечером Слупский непременно бывает в своей больнице, как бывает и по воскресеньям и по всем праздникам.
– Ход болезни, как говорится, – рассуждает Слупский, – с выходными и прочими не считается. Всякие камуфлеты бывают, виражи и завихрения. В нашем ремесле всегда нужно ухо востро держать.
Не торопясь, прихрамывая, идет Слупский поглядеть, каково на строительстве. Ведь в Сестрорецке строится новая, большая, прекрасная больница. Светло, тихо, тепло. Встречные снимают шапки.
– Здравствуйте, Николай Евгеньевич.
– Здравствуйте, дядя Коля.
– Добрый день, доктор.
– Здравствуйте, товарищ Слупский.
– Здравствуйте, товарищ доктор…
На постройке старый паропроводчик испуганно и недоуменно говорит Слупскому, указывая куда-то вдаль:
– Вон пошел!
– Кто пошел?
– Да новый главврач! На новую же больницу назначили! Целый день тут знакомился: я, говорит, ваш, говорит, главный, говорит, врач.
Слупский старается улыбнуться, но это не так просто. Своим домашним он ничего не рассказывает: не любит, чтобы его жалели. А вечером как ни в чем не бывало идет в больницу, моет руки: привезли ребенка в тяжелом состоянии. Детей он всегда оперирует только сам. Верные друзья и помощники – Лидия Петровна Понявина, великолепные операционные сестры Вера Михайловна Цурикова и Вера Николаевна Малинина поглядывают на Николая Евгеньевича немного испуганно: знает или не знает?
Труднейшая операция продолжается более двух часов. После операции у себя в кабинетике Николай Евгеньевич рисует чертежик, как «рекордовскую» иглу для шприца превратить в универсальную иглу для переливания крови. Эту «штуковину» он придумал сегодня, и эта придумка помогла ему не размышлять лишнее об учиненной с ним несправедливости.
Бессонной ночью старый доктор коммунист Николай Евгеньевич Слупский вспоминает глуховатый голос своего учителя Ивана Ивановича Грекова.
«За больных дерись, дерись смертно, на увечья, которые в этой драке получишь, внимания не обращай. А впрочем, этими увечьями и похвастаться можно. Дураки и завистники, ничтожества и чиновники помирают, а народ вечен, ему и определился ты служить. Так служи».
…Утром почтальон принес письмо. В конверте было стихотворение. Подпись Николай Евгеньевич так разобрать и не смог. Но удивительный «титул» перед подписью был таков: «Бывшая язва двенадцатиперстной кишки».
А вот и само стихотворение:
В великолепном настроении отправился Николай Евгеньевич в свою больницу. Старик Рузаев был прав: животы, они защитят. И если не формально, то по существу. А то, что жизнь есть всегда борьба, это Слупский знал с юности. И оперируя в этот день очередную язву желудка, вдруг улыбнулся и произнес загадочную фразу:
– Ах вы, язвы мои, язвы!
Впрочем, ни язвы, ни животы на этот раз не помогли.
Покуда Слупский лечил свою раненую ногу в Ленинградском институте антибиотиков, его с заведования новой больницей сняли.
Многие вылеченные Слупским люди известили меня об этом. Он ничего не знал. Может же и доктор поболеть, имеет же право доктор, тяжело раненный тогда, когда в руках его билось человеческое сердце, приболеть? Мы, друзья Слупского, в этом можно и должно признаться, ибо друзьями Николая Евгеньевича быть лестно, дали три телеграммы в те инстанции, которые «освободили» старого доктора от его больницы.
Нам никто не ответил. Ни единого слова.
А Слупскому потом объяснили, что волноваться ему «не из-за чего». Его хирургическое отделение остается за ним. Для чего же нервничать?
Слупский, в сущности, и не нервничал. Разумеется, было и обидно, и горько. Но дело Николая Евгеньевича оставалось с ним. Его хирургия была при нем. А причины? Что ж, они довольно элементарны. Сам Слупский мне их и объяснил: