Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 68 из 70



А недели шли, и в конце концов не замечать правды стало невозможно. Закованный в гипсовый корсет, Барбер вынужден был отказаться от привычной обильной пищи, поэтому очень скоро начал худеть. Ведь он привык поглощать тысячи калорий в день, и резкое уменьшение количества еды не замедлило сказаться: вес начал снижаться довольно быстро. Сперва Барбер жаловался, несколько раз даже плакал от голода, но вскоре увидел в вынужденном воздержании благо. «Теперь я смогу добиться того, что раньше мне никогда не удавалось, — говорил он. — Только подумай, М. С: если я продержусь на таком рационе, то к моменту выздоровления избавлюсь от ста фунтов. А может, и от ста двадцати. Стану совсем другим человеком. И никогда больше не буду похож на себя прежнего».

На голове у него начал пробиваться венчик волос — наполовину седых, наполовину каштановых, и контраст между цветом волос и глаз (темно-синих, с металлическим отливом) обозначил его черты с большей четкостью. Через десять-двенадцать дней кожа на лице Барбера мертвенно побелела, с бледностью пришли новые очертания, более нормальный абрис щек, и по мере того, как слой жира и непомерно разросшейся плоти исчезли, появлялся новый Барбер, его второе, тайное «я», давно и на долгие годы запрятанное внутри.

Перевоплощение завораживало, и когда полностью вошло в силу, обнаружило замечательные изменения. Сначала я их почти не видел, но однажды утром — к тому времени Барбер пролежал в больнице уже недели три — я взглянул на него и увидел что-то знакомое. Увидел лишь одно мгновение, но прежде чем я осознал суть ведения, оно исчезло. Еще раз пару дней что-то знакомое мелькнуло опять, и теперь я уже успел заметить это «что-то» в районе глаз Барбера, а может и в самих глазах. Я думал, нет ли здесь сходства с Эффингом, не напоминает ли мне взгляд Барбера выражение глаз его отца. Как бы там ни было, а смутная ассоциация взволновала меня, и весь день я не мог от нее отделаться. Она преследовала меня, как обрывок забытого сна, отблеск понимания, пробивавшийся из глубин подсознания. А на следующее утро я наконец понял, что меня мучило. Я, как обычно, вошел в палату, Барбер открыл глаза и улыбнулся мне мягко и спокойно (анальгетики на время избавили его от боли). Я пристально вгляделся в очертания его век и совершенно внезапно осознал, что смотрю на себя самого. У Барбера были такие же глаза, как у меня. Теперь, когда его лицо похудело, сходство стало очевидным. Истина не вызывала сомнений, мне оставалось лишь принять ее. Я сын Барбера, теперь это было наконец ясно.

Две следующие недели все, вроде бы, шло хорошо. Врачи не высказывали опасений, и мы уже ждали дня, когда снимут гипс. Однако в начале августа Барберу вдруг стало хуже. Он подхватил какую-то инфекцию, а лекарство, которым его стали лечить, вызвало аллергию, из-за чего у него опасно повысилось давление. Потом обнаружилась склонность к диабету, не отмеченная ранее, и чем дальше его обследовали, тем больше недугов находили: стенокардию, начинавшуюся подагру, проблемы с кровообращением и Бог знает что еще. Было впечатление, что его тело слишком износилось, чтобы жить. Оно пережило столько всего, что внутренние защитные силы быстро истощались. Они были ослаблены огромной потерей веса: организму нечем было больше сопротивляться. Двадцатого августа он сказал мне, что чувствует приближение смерти, но я не стал его слушать. «Ты только держись, — просил я, — а мы скоро вытащим тебя отсюда — скоро, еще до первой подачи в чемпионате по бейсболу».

Видя, как он умирает на глазах, я себя не ощущал, просто цепенел от беспомощности, а ко второй половине августа стал плохо соображать, бродил, как в трансе. Все мои силы были направлены на то, чтобы внешне сохранять уверенность и спокойствие. Никаких слез, никаких припадков отчаяния, никакого безволия. Я излучал надежду и оптимизм, но в глубине души, конечно же, должен был понимать безнадежность ситуации. И тем не менее не понимал ее до самого конца. Эта самая безнадежность явилась мне в самой обычной ситуации. Однажды поздно вечером я зашел поужинать в небольшое кафе. Одним из фирменных блюд в тот день значился пирог с курицей — я не ел его с детства, может, даже с тех времен, когда еще жил с мамой. Как только я увидел пирог в меню, решил именно его и заказать. Официантка записала мой заказ, и минут пять я ждал и вспоминал нашу с мамой квартиру в Бостоне, впервые за многие годы представляя как наяву наш крохотный кухонный столик, за которым мы ели. Официантка подошла и сказала, что пирог с курицей кончился. Конечно, это был пустяк. По большому счету, это была просто песчинка, ничтожная частица антиматерии, но мне казалось, будто на меня рушится крыша. Пирога с курицей больше нет. Если бы мне сказали, что в Калифорнии произошло землетрясение и погибли двадцать тысяч человек, я бы, наверное, не расстроился так, как в тот момент. У меня буквально слезы на глаза навернулись, и только тогда, сидя в том кафе и переживая свое разочарование, я понял, каким хрупким стал мой мир. Яйцо, выскользнув из пальцев, должно было неминуемо разбиться.

Барбер умер четвертого сентября, через три дня после того случая в кафе. К тому времени он весил уже всего двести десять фунтов, и выглядело это так, будто половина его уже исчезла, и поэтому исключение из жизни и второй половины плоти казалось логичным. Мне надо было с кем-нибудь поговорить, но ни о ком, кроме Китти, я и подумать не мог. Я позвонил ей в пять утра, и не успела она ответить, а я уже знал: я звоню не просто сообщить ей о случившемся — я хочу знать, согласна ли она, чтобы я к ней вернулся.

— Знаю, что ты спишь, — сказал я, — но не вешай трубку: мне нужно тебе кое-что сказать.

— М. С? — она смешалась, голос звучал приглушенно и слабо. — Это ты, М. С?

— Я сейчас в Чикаго. Час назад умер Сол, и у меня, кроме тебя, никого не осталось.

Я долго рассказывал ей обо всем. Сначала она не хотела мне верить, и пока я излагал ей все подробности, сам почувствовал, насколько невероятно все звучит. Да, говорил я, он упал в только что вырытую могилу и сломал себе спину. Да, он оказался моим отцом. Да, он действительно умер сегодня ночью. Да, я звоню из больницы. Ненадолго нас прервал телефонный оператор и попросил опустить дополнительные монеты. Когда связь восстановилась, я услышал, что Китти всхлипывает.

— Бедный Сол, — проговорила она. — Бедный Сол и бедный М. С. Бедные все.

— Извини, что пришлось тебе об этом рассказать. Но ведь надо было. Я не мог поступить иначе.

— Нет, очень хорошо, что ты об этом рассказал. Просто все это так тяжело… Господи, М. С, если бы ты только знал, как долго я ждала от тебя вестей.

— Я все так испортил и запутал, да?

— Ты не виноват. Ты так чувствовал. Никто не может изменить своих чувств.



— Ты не ожидала, что я тебе снова позвоню?

— Нет, больше нет. Первые два месяца я ни о чем другом не могла думать. Но ведь так жить нельзя, невозможно. И постепенно я перестала надеяться.

— А я все время продолжал любить тебя. Каждую минуту. Ты чувствовала это?

Наступила тишина, потом опять всхлипывания — горькие, прерывистые, словно она старалась подавить их.

— Господи Боже, чего ты хочешь от меня, М. С, чего еще ты хочешь от меня? С июня я о тебе ничего не знаю, а потом ты вдруг звонишь мне из Чикаго в пять утра, рассказываешь такие страшные вещи о Соле и тут же начинаешь говорить про любовь. Так нельзя. Не смей об этом говорить. Не сейчас, во всяком случае.

— Я больше не могу без тебя жить. Я пытался, но не смог.

— Что ж, я тоже пыталась — и смогла.

— Неправда.

— Мне было очень тяжело, М. С. Чтобы не сойти с ума, пришлось стать другой.

— Что ты хочешь сказать?

— Слишком поздно. Я больше не могу решиться на такое. Ты чуть не убил меня, понимаешь, и снова идти на такой риск я не могу.

— У тебя появился кто-то другой? Да?

— Прошло столько времени. Как, по-твоему, я должна была жить, пока ты где-то там разбирался, чего ты вообще хочешь?