Страница 4 из 70
Дядя Вик засмеялся, вроде как для того, чтобы разбавить свою серьезность.
— Дело в том, — подытожил он, — что расстояния-то очень неблизкие, и ехать надо налегке. Все вещи пришлось бы распродать или выбросить на свалку. Но я не хочу расставаться с ними навсегда и решил передать их тебе. Кому же еще вручить мне свои богатства, в конце концов? Кто же еще будет продолжать традиции рода? Начнем с книг. Да-да, ты возьмешь их все. По-моему, сейчас самый подходящий момент, лучше не придумаешь. Я их сосчитал сегодня, и получилось тысяча четыреста девяносто два тома. Весьма символично — в этот год Колумб открыл Америку, а ведь ты собираешься в университет, носящий как раз его имя. Здесь всякие книги: большие и маленькие, толстые и тонкие, — и все они состоят из слов. Если ты прочтешь все эти слова, то станешь весьма образованным юношей… Нет-нет, и слушать не хочу. Попробуй вякни хоть слово против… Как только устроишься в Нью-Йорке, я их тебе переправлю морем. Себе я оставлю один томик Данте, а второй такой же и все остальное должно быть у тебя.
Далее деревянные шахматы. Магнитные я оставлю себе, а деревянные заберешь ты. Теперь вот эта коробка из-под сигар. Здесь автографы бейсболистов — почти всех «Кабз» последних двадцати лет, кое-каких звезд и многочисленных светил поменее из всей Лиги. Мэтт Бэттс, Мемо Луна, Рип Репульски, Патси Кабальеро, Дик Дротт. Неразборчивость подписей этих игроков уже сама по себе делает их бессмертными. Переходим к разным безделушкам, трогательным пустячкам и всякой всячине… Сувенирные пепельницы из Нью-Йорка и Аламо, записи Гайдна и Моцарта — я их сделал, еще когда работал в Кливлендском оркестре, семейный фотоальбом, почетный значок, которым меня наградили за победу в национальном музыкальном конкурсе. Это было давным-давно, в 1924 году, можешь себе представить? И наконец, я хочу, чтобы ты взял мой твидовый костюм (я купил его в центре Чикаго). Там, куда я отправляюсь, он не понадобится, а костюм хороший, из шотландской шерсти. Он и надеван-то всего два раза, а отдай я его Армии спасения, он будет болтаться на каком-нибудь немытом завсегдатае притонов. Куда лучше, если его возьмешь ты. Он придаст тебе некую солидность, а выглядеть люкс — какой же в этом криминал? Завтра мы первым делом пойдем к портному и подгоним костюмчик по тебе.
— Ну вот и все, пожалуй, — вздохнул дядя. — Книги, шахматы, автографы, всякая всячина, костюм. Теперь, передав тебе бразды правления королевством, я спокоен. И нечего на меня так смотреть. Я знаю, что делаю, и рад, что с этим покончено. Ты славный парень, Филеас, и ты всегда будешь со мной, куда бы меня ни занесло. На некоторое время пути наши расходятся, но рано или поздно они снова сольются, поверь. Все, видишь ли, выясняется к развязке, и все между собой связано. Девять кругов ада. Девять планет. Девять подач в бейсболе. Девять муз. Только подумай об этом. Совпадения бесконечны. Однако хватит трепаться на сегодня. Скоро уже утро, и надо поспать. Дай-ка мне руку. Да-да, славная крепкая рука. Теперь потряси. Вот так, прощальное рукопожатие. Рукопожатие, связавшее нас на веки вечные!
Каждую неделю или две дядя Вик присылал мне по открытке. Обычно это были яркие и довольно безвкусные изображения местных достопримечательностей: реклама придорожных мотелей, разнообразные кактусы, сцены родео, щегольские ранчо, легендарные поселения, панорамы пустынь, закаты в Скалистых горах. Иногда все послание умещалось на белом облачке для слов, парящем над изображенным на открытке персонажем. Однажды со мной говорил даже мул: над его головой плыла надпись «Привет из Серебряного ущелья». На обороте были шутливо-замысловатые коротенькие записочки, но я с нетерпением ждал не столько новостей от дяди, сколько самих открыток, которые напоминали мне о том, что он есть. Именно этим они меня и радовали, и чем нелепее и безвкуснее была картинка, тем приятнее мне было. Всякий раз, находя открытку в почтовом ящике, я чувствовал, будто мы с дядей обмениваемся какой-то лишь нам двоим понятной шуткой, а самые удачные из посланий (изображение пустого ресторана в Рено, какой-то толстухи верхом на лошади в Шайенне) я даже приколол на стену у изголовья. Моему соседу по комнате понравилась шутка насчет непосещаемого ресторана, но толстая наездница явно поставила его в тупик. Я объяснил ему, что она безумно похожа на Дору, бывшую дядину жену. На свете всякое случается, сказал я, и вполне вероятно, это она и есть.
Дядя Вик нигде не задерживался надолго, так что я не всегда мог ему отвечать. Однажды в конце октября я накатал ему письмо на девяти страницах о том, как в Нью-Йорке вырубилось электричество и я с двумя приятелями застрял в лифте, но так и не отправил его до января. В это время «Лунные люди» уже начали трехнедельные гастроли в Тахо. Но хотя переписывались мы редко, я все-таки сохранял с дядей некую призрачную связь — я носил его костюм. В то время костюмы были у студентов далеко не в моде, но я чувствовал себя в нем как дома, а поскольку другого дома у меня, по сути, не было, то я носил его изо дня в день круглый год. Когда становилось совсем плохо, особенно приятно было ощущать теплые объятия дядиной одежды, а позже я понял, что, если бы не эти объятия, я бы просто распался на части. Костюм был моей второй кожей, которая защищала меня от ударов судьбы.
Оглядываясь назад, я представляю, какой странный, должно быть, был у меня вид: тощий, растрепанный, погруженный в себя парень, явно идущий не в ногу с остальными. Но дело как раз и было в том, что я не имел ни малейшего желания идти с ними в ногу. То, что я выглядел среди своих сокурсников белой вороной, свидетельствовало именно об их заурядности. Себя я считал возвышенным интеллектуалом, свободным и мятежным будущим гением, просто-таки демоном, презирающим толпу. Сейчас я едва не краснею, вспоминая, кого из себя корчил. Во мне нелепым образом соседствовали робость и наглость, я то молчал, мучаясь от неловкости, то разражался значительными монологами, а иногда я мог просиживать в барах ночи напролет, и при этом пил и курил так, будто собирался свести счеты с жизнью. Одновременно я декламировал стихи малоизвестных поэтов шестнадцатого века, приводил туманные латинские цитаты из средневековых философов и вообще делал все возможное, чтобы потрясти своих друзей. Восемнадцать лет — ужасный возраст. Воображая себя в чем-то взрослее своих однокурсников, я всего лишь бурно искал способ выражать свою юность иначе, чем они. И именно дядин костюм выделял меня из круга остальных, я хотел, чтобы меня и как личность воспринимали совершенно особо.
Справедливости ради, в нем не было ничего вопиющего: темный с зеленоватым оттенком твид в мелкую елочку, узкие лацканы — добротный, хорошо сшитый предмет одежды. Правда, через несколько месяцев постоянного ношения он пообтрепался и висел на мне как на вешалке — этакое потертое ретро, мятый шерстяной анахронизм. Чего мои друзья, разумеется, не понимали, так это что я носил костюм из сентиментальных соображений. Под покровом нонконформистских выкрутасов я тешил себя надеждой хоть как-то стать ближе к дяде, и фасон одежды в этом случае не имел почти никакого значения. Если бы дядя Вик подарил мне ярко-красный стиляжный наряд с пиджаком до колен, я бы, не сомневаясь ни секунды, носил его с тем же чувством, с каким носил этот.
Весной, закончив первый курс, я решил уйти из общежития, хотя мой друг Циммер предлагал мне остаться соседями по комнате и на следующий год. Циммер мне в целом очень нравился (он был моим лучшим другом), но после четырех лет, проведенных в общежитиях, я не мог противиться соблазну пожить одному. Найдя квартиру на 112-й Уэст-Стрит, пятнадцатого июня я перебрался в свое новое жилище. Почти сразу же вслед за этим двое дюжих парней доставили туда семьдесят шесть коробок, в которых вот уже девять месяцев томились дядины книги. Однокомнатная квартира на шестом этаже с крохотной кухней, шкафом и ванной. Два окна выходили в узкий переулок. На карнизах хлопали крыльями и ворковали голубки, а внизу стояли в ряд шесть покореженных мусорных баков. Выглядела комната запущенной и мрачной — даже в самые солнечные дни в ней не становилось светлее.