Страница 2 из 3
Я смотрю на берега и думаю, что даже перекопыченный, истоптанный песок выглядит не так, как потрясенный моторной вибрацией.
С утра под грохот металла в металле на нашем железном корабле все сильнее становится жара. У нас под бортом идет на буксире «приставка» – двухсоттонная нефтеналивная баржа. Однажды я видел, как по раскаленному железу палубы нефтеналивной бежала собака. Пасть ее была раскрыта, а густая белая шуба, которую хозяева не догадались состричь, казалось, дымилась. Жутко было подумать, какая температура у нее в подшерстке. Бежала она, цокая когтями, наступая на собственную тень, И это была вся тень на палубе. Собаку звали Боцман.
Из шлюпки мы вытащили все вещи, вынесли мачту и весла и залили ее водой.
Это поразительно однако, как быстро остывает железо. К вечеру на корабле становится холодно. Солнце еще не зашло, только удлинилась тень от рубки, а железо уже леденеет. Такой был долгий, непереносимо жаркий день, земля и за ночь не остынет, а железо мгновенно становится холодным. Прикоснешься к металлическим поручням или сядешь на кнехт – и сам мгновенно продрогнешь. Даже не от холода, а от неожиданности, от мертвенности. Твое собственное тепло уходит в эту пустоту без остатка.
До самой Цимлы берега потревожены. Но для новичков они, видимо, еще хороши. Мои спутники смотрят на воду и берега увлеченно.
2
После целого дня гребли долго искали место для стоянки. То берег крут – не вытащишь на него вещи, то так густо зарос молодняком, что не поставишь палатку, то створы рядом – нельзя будет развести костер, чтобы не сбить с пути корабль, а то просто кому-то не нравится. Наконец нашли: течение делает поворот, и на этом повороте – глубокая вымоина в берегу, залив с массой поваленных деревьев, которые лежат вершинами в воде. Вершины еще зеленые – свалило в это половодье, – берег высокий, крутой, слоистый, с пластами светло-кофейного, серого и белого песка – пластами, которые отличаются друг от друга плотностью слежавшихся песчинок. Лезешь по этим пластам наверх, и песок осыпается, течет под ногами вниз, а пласты все-таки остаются. Собьешь их на несколько сантиметров, а они отодвинутся и все равно остаются.
Внутри залива течение идет не так, как в реке. Когда-то струя вымыла это углубление, а теперь сама не может сюда достать. Простым глазом видно, как она идет по дуге, несет соринки, пузырьки воздуха, мелкие волны, возникающие на завихрениях. А вода, попадающая в залив от главной струи, сразу затормаживается, густеет, идет к берегу и тут поворачивает против течения, кружит медленно те же соринки, обрастает новыми, становится мохнатой, ворсистой. Но ворсистость эта не отталкивает, не кажется сорной, грязной, потому что грязи на много километров поблизости нет, а только вода, ветер, песок, деревья, насекомые и мелкие отходы от всего этого: опавшие листья, кусочки коры, сухие ветки – отходы, не разрушающие поверхности берегового откоса, цвета воды, чистоты воздуха, не разрушающие этого шелеста и тонкого звона, который стоит в воздухе от движения листьев, от почти бесшумного движения воды, от гуда насекомых.
Заливчик этот – место приметное. Вот вбитые в песок обуглившиеся рогулины, на которых подвешивали кастрюлю, вдавленное в песок сено.
Выгрузив шлюпку, мы раздеваемся и лезем в воду, чтобы смыть пот от недавней гребли, от многочасовой работы на солнце. Мы так перегрелись и навалились за день, что даже очень теплая речная вода кажется только оттого, что это новое место, новая вода, с темной, непрозрачной глубиной, с медленным обширным водоворотом, который идет против основного течения и несет какие-то диковатые, черные от долгого пребывания в воде ветки и кусочки коры. Кто-то первый не выдерживает и прыгает с берега, долго идет под водой, осваивается с ней, с ее температурой, делает сильные гребки, чтобы согреться, и наконец выныривает впереди и кричит:
– Хорошо!
У него переспрашивают недоверчиво:
– Ну как водичка?
А он кричит:
– Хорошо!
И тогда тот, кто не так храбр, как первый, уже без всплеска опускается и плывет, стараясь поскорее преодолеть первую дрожь и первый холод, глубоко проникающий в уставшее и будто лишенное внутренних запасов тепла тело. И только когда ему удается согреться, уравновесить температуру тела и воды, он начинает осматриваться и уже не просто бить руками и ногами по воде, а плавать вслед за первым, используя силу водоворота; вверх – по водовороту, вниз – выходя на течение реки. Оставшиеся на берегу кричат:
– Неправильно плывешь! Тебя должно сносить!
Уже освоившийся с водой, он отвечает:
– Это река неправильно идет!
А те, кто остался на берегу, упустили минуту, когда еще можно было войти в воду. Теперь тела их остыли так, что сама мысль о купании кажется невозможной. Заливчик врезан в высокий берег, берег обнесен высокими деревьями, и хотя солнце еще не зашло, в заливчике глубокая, быстро холодеющая тень. Песок в тени остывает почти мгновенно, тепло протекает сквозь него так же быстро, как вода. Несколько мгновений – и вот он уже холоден и пуст, и белый, желтоватый цвет его, весь день казавшийся душным и жарким, теперь выглядит холодным. Теперь только вода сохраняет дневное тепло, но это сырое и зябкое тепло, и те, кто остался на берегу, кто упустил минуту, когда надо было нырнуть и поплыть, надевают брюки, натягивают свитера, достают из рюкзаков сухие носки – основательно готовятся к вечеру и к ночи, – а плавающие все медлят выйти из реки на берег.
Но вот мы все вместе: и тепло одетые, кто так и не искупался, у кого кровь еще не отлила от головы, а в ушах стоит звон от дневного зноя, и те, кто искупался, вылез из воды, но никак не хочет что-то на себя надевать, ходит в трусах, босиком по песку и все норовит пройти по кромке берега и воды, еще раз услышать ее звон, почувствовать ее мягкое тепло.
– Давай кастрюлю, наберу, – говорю я дежурному, который в кедах, боясь замочить ноги, лезет на шлюпку, чтобы с кормы зачерпнуть воды. Беру кастрюлю и долго вхожу в воду, выбираю место, где вода чище, смываю с кастрюли налипший за день жирноватый песок, делаю шаг в сторону против течения и еще шаг и только тогда набираю воды.
Ногам в воде тепло, на кожу спины и груди давит ровная прохлада, но под горящей от растираний кожей ровный слой тепла. Раскаленное солнцем тело остыло, но взбодренное купанием, водой, оно теперь само вырабатывает тепло. Вода серая, лоснящаяся, листья тоже постепенно сереют, уходит слепящая яркость, но прозрачность не исчезает, а даже углубляется. Видимые и невидимые солнечные вихри, которые давили днем на глаза, рассеялись, осели в холодном воздухе, воздух очистился, промылся, река отделилась от берегов, от неба, каждая струйка на реке выделилась, стала ясно видна: где водоворот, где перекат, где след от бакена. И небо тоже отделилось от воды. Оно еще в закате, но закат тоже холодеет, тепло из него утекает за горизонт, а облака в зените сереют и холодеют, остановившись на месте. Лес посерел, переходы зеленого как бы смазались, но зажглись невидимые ранее под ярким дневным солнцем краски земли. Неяркие, они и должны светить только в таком вот сумеречном свете. На противоположном берегу желтым засветилась широкая полоса скошенного хлеба, по краям стерня даже как будто подернулась инеем, ниже – луговая зелень, дальше гора с белыми выходами известняка. Этот белый известняк так приятен сейчас! Посмотришь – то ли мел, то ли снег. Но мел ли, снег ли, а холод и свет от этой белизны приятен. И сразу с этой белизной соединяются белая полоска песка на противоположной стороне, и желтоватые намывы песка за поворотом, и белый песок у нас под ногами.
Вот тут и надо выйти из воды, передать кастрюлю дежурному, сесть на песок, и медленно-медленно шнуровать выбеленные всего за несколько дней солнцем, песком и водой кеды, и смотреть, смотреть, потому что именно в эти минуты становится понятно, зачем мы пошли в поход, зачем гребли днем до того, что ладони потрескались и горят, а нижняя губа распухла и кожа на ней лопнула, зачем через полчаса мы начнем натираться противокомарной мазью и бить голодных, пустых, серых комаров, от которых воздух сделается шуршащим и колючим. Освобождение – вот что испытываешь в эти минуты, радость освобождения, завершенность дневного цикла.