Страница 67 из 80
Ей действительно не было страшно, ни холодно, когда она легла на пол, подобрав под себя слева и справа, спереди и сзади охапки мятого сена.
За окном, наглухо забитым фанерой, что-то шуршало или шелестело. Она не выдержала, поднялась, вышла на крыльцо.
Ветер нес по снежной улице сухие листья дуба. И дуб стоял рядом и шумел сохранившейся сухой листвой.
— Вот оно что, — произнесла она и, зябко ежась, ушла опять в избу.
Легла. Еще раз поправила сено и, кажется, уснула. Снилось сумбурное. Москва довоенных лет и кошка, раздирающая труп лошади. Младший лейтенант, сидящий в клубе Наркомтяжпрома, и шофер их трехтонки, отплясывающий лезгинку. Отец и мать, мирные, довоенные, пьющие чай, и вдруг врывающийся в комнату седой учитель с папкой в руках: «Тут у меня все собрано! Цитирую, граждане хорошие, цитирую…» А потом почему-то немцы — пленные немцы, бредущие по весенней дороге среди цветущих садов. Не те ли это немцы, что были перед войной в клубе Наркомтяжпрома? Они поют песню, знакомую, суровую песню прошлого года:
Немцы не успели допеть, как вспыхнули ракеты и радио знакомым голосом произнесло: «От Советского информбюро. В последний час. Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои! Сегодня война окончилась нашей победой. Сам Гитлер со своими сообщниками лично прибыл в Москву, посетил Кремль и доложил товарищу Сталину о полном поражении своей армии и безоговорочной капитуляции…»
— Что за бред! — Она вскочила, ничего не понимая. За окнами глухо гремела артиллерийская канонада. Голова болела, и почему-то подташнивало. Она чиркнула спичкой и сразу же поняла, почему в избе так пахло лекарством. На сене валялись окровавленные черно-бурые бинты, вата, какая-то обертка и банка. Видимо, здесь лежали раненые.
Она встала. Спать больше не хотелось. Вспомнила о младшем лейтенанте — о единственном своем более или менее знакомом здесь человеке. Вышла на крыльцо. Артиллерия била и слева и справа. Какая — наша или немецкая? Наверно, и та и другая. Вспыхивало небо. Зарницами, ракетами, трассирующими очередями, лучами прожекторов.
— Ты что? Испугалась?
Оказывается, младший лейтенант ходил возле избы.
— А вы? — Она удивилась и обрадовалась одновременно.
— Опять на «вы»! — сказал он. — Не спится…
Теперь, ночью, он показался ей коренастым и не таким суровым, а мягким, чуть задумчивым. Он был в шинели — довольно длинной — и в серых валенках. На ушанке его оттопыривалось одно ухо. Она даже усмехнулась про себя, а он, будто поняв ее, снял ушанку и завязал тесемки.
— Лучше бы опустили, — сказала она. — Холодно!
— Замерзла?
— Я — нет!
Они бродили по улицам поселка, поворачивали назад у разбитого колодца, вновь мимо ее избы, потом чуть дальше, до штаба, где стоял часовой, и обратно — мимо избы и до колодца. Раздавались удары артиллерийских батарей, шумел лес, вспыхивало небо. И все же было тихо, очень тихо сейчас в этом поселке. Снег хрустел под ногами, как вафли. Шуршали дубовые листья, взметаемые порывами ветра. Одиноко и блекло мерцали в сохранившихся домах огоньки коптилок.
— А мне сны такие снились, — призналась она, поскольку он молчал. — Бред!
Он вроде обрадовался, оживился:
— Какие?
— Да сущая чепуха! — Она рассмеялась. — Ночной бред!
Он не стал спрашивать, опять замолчал.
— А вы, — наконец спросила она, — давно здесь?
— Где?
— Ну, на войне, — пояснила она.
— С начала. Добромиль, слышала такое место?
— Нет! Хорошее слово Добромиль! Уютное какое-то, ласковое!
— Там было не так уж уютно, — сказал он. — Это почти на самой границе. Перемышль, Самбор, Дрогобыч — слышала?
— Кажется, да.
— В тех, в общем, краях, — не вдаваясь в подробности, сказал он. — И все же тебе лучше остаться здесь, в штабе, — добавил он. — Тут тише.
— Не хочу, — упрямо повторила она.
И опять они шли по улице поселка. Туда — обратно. Обратно — туда. Мимо штаба, мимо ее избы. Мимо могил наших командиров и скелета лошади — всего, что осталось от трупа, который она видела вчера. Затихло небо, и вновь на нем неясно проглядывались звезды и мутные очертания месяца-луны. Замолкла артиллерийская канонада.
— Не замерзла?
— Нет.
— Может, спать хочешь?
— Нет, походим еще чуть-чуть.
Они ходили. Хрустел снег. Неровные, успокоившиеся, лежали на нем загадочные тени. Неровные, как облака, загадочные, как одинокие деревья и развалины.
— А до войны? — спросила она. — До войны где вы жили?
— В Москве, в Бабушкином переулке. Есть такой. Слышала?
Еще бы не слышала! Так, значит, по Москве они почти соседи?
— Выпить что-то хочется! — сказал он. — А ты? Вот только во фляжке у меня пусто. Пойду поищу! А-а?
— Что вы! Я совсем не пью! — ответила она. И добавила: — Если хотите, пожалуйста…
7
Земляной вал. Разгуляй. Между ними как раз Бабушкин переулок. Рядом какой-то институт, кажется химический. А чуть раньше, ближе к Земляному валу, — сад имени Баумана. Она ходила туда несколько раз на танцы и один раз смотрела кино на открытом воздухе — «Остров сокровищ».
И Земляной вал, и Разгуляй — продолжение улиц ее детства — Маросейки — Покровки. Дальше — площадь Баумана и Елоховский собор, где, говорят, по большим церковным праздникам пели знаменитые певцы из Большого театра, и кинотеатр имени Третьего Интернационала (такой же маленький и уютный, как их «Аврора»), где она тоже бывала раз или два.
Бабушкин переулок. И трамвайная остановка называлась — «Бабушкин переулок» или, как говорили кондукторши: «Бабушкин… Следующий Разгуляй».
Там, недалеко от Бабушкина переулка, она получала в райкоме комсомольский билет.
Сороковой год. Она уже работала. И все спрашивали ее: «А ты до сих пор не в комсомоле?» — и она мялась, не знала, что сказать, хотя сама давным-давно мечтала стать комсомолкой. Но туда, в комсомол, как ей казалось, принимали сверхсознательных и сверхидейных, а она не была такой. Она даже газеты читала от случая к случаю. Радио она тоже почти не слушала. Приемника дома у них не было, и она завидовала тем своим подругам, у которых видела радиоприемники; они считались тогда признаком благосостояния. Трансляцию в их дом провели совсем недавно, но черная радиотарелка, висевшая у них на стене рядом с давними фотографиями отца и матери, почему-то не нравилась ей. Вернее, она ее просто не замечала, хотя тарелка говорила и пела все время, пока они не ложились спать. Да и не так уж часто сидела она дома, чтобы слушать радио. Вернется, бывало, с работы — надо маме помочь по хозяйству, или в магазин сбегать, или пойти погулять с подругами — в кино сходить, на танцы или просто по улицам пройтись. Радиотарелку она оценила уже позже, во время войны…
В райкоме комсомола ее спросили совсем не про то, что она ожидала. Она зубрила Устав, кажется, наизусть его вызубрила, перечитывала в газетах обо всех важных событиях за рубежом, вспоминала деятелей Коминтерна и руководителей зарубежных компартий.
— А вот если б нужно было на войну с белофиннами, ты сейчас пошла бы? Готова? На лыжах умеешь?
— На лыжах умею, — сказала она, хотя и засомневалась: «Что значит умею? Кататься умею, а если там в поход идти или в бой…»
— Так насчет войны с белофиннами как? — переспросили ее. — Ведь ты, кажется, значкист ГТО?