Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 89 из 100



Михаил Николаевич Лонгинов, библиограф и историк литературы, некогда либерал, человек, близкий к «Современнику» и принадлежавший к окружению Козьмы Пруткова, наконец получил возможность применить к делу свои взгляды, изложенные им в памятном нам письме к Алексею Жемчужникову и в речи на заседании Общества любителей российской словесности. Лонгинов-цензор свирепствовал так, что его осуждали даже друзья. Алексей Толстой прослышал, что он среди прочего запретил даже книгу Дарвина, и написал свое «Послание к М. Н. Лонгинову о дарвинисме», предпослав ему шутливое предупреждение: «Читать осторожно, сиречь не все громко» и прутковские афоризмы.

Алексей Толстой был человеком верующим, но он не мог представить себе, как можно принимать всерьез жестокие, человеконенавистнические ветхозаветные сказки, которые не имеют ничего общего с христианской этикой. Но именно они, войдя составной частью в церковное учение, многие века тормозили развитие науки и служили примером для весьма нехристианских нравов. Толстой шутливо упрекнул Лонгинова даже в «ереси» - Комитет по печати предписывал самому богу приемы сотворения человека. «И по мне, - писал Толстой, - шматина глины не знатней орангутанга. Но на миг положим даже: Дарвин глупость порет просто - ведь твое гоненье гаже всяких глупостей раз во сто».

Толстой и тут не удержался от язвительных слов в адрес нигилистов, которые со своей неопрятностью и поведением «норовят в свои же предки».

Лонгинов тоже сочинил стихотворное послание к Толстому, в котором отрицал слухи о запрещении книги Дарвина. Толстой в письме к Стасюлевичу написал: «Он отрекается от преследования Дарвина. Тем лучше, но и прочего довольно...»

Весну и лето 1867 года Алексей Толстой провел в Пустыньке. И работал не покладая рук. Наконец вышел первый сборник его стихотворений. Тщательно отбирал их Толстой, но, занятый театром, новой трагедией, балладами, он необдуманно воспользовался предложением Маркевича держать корректуру сборника, который вышел с многочисленными опечатками и искажениями. Это расстроило Толстого, но не лишило чувства юмора в стихотворной благодарности, посланной Маркевичу:

Сам Толстой был чрезвычайно придирчив к себе. Поражает легкость, складность его стихов. Но какой труд стоит за этой «легкостью», мог поведать только автор их, как он это сделал в марте, справляясь у Павловой о переделке перевода «Смерти Иоанна Грозного», умоляя ее, чтобы материнские чувства к уже сделанной работе не помешали ей пересмотреть стих за стихом и черкать безжалостно... «Вы не можете себе представить, как я беспощаден к «Федору» и как я зачеркиваю не только целые листы, но и целые тетради. Вы, пожалуй, скажете про меня: заставь дурака богу молиться, он и лоб расшибет, по, право, без этого нельзя. Только так и может выйти что-нибудь порядочное».

Ему хочется, чтобы сохранилась лаконичность оригинала, чтобы не возникало двух стихов, где нужен один. Ему хочется, чтобы и в Германии трагедия имела такой же успех, как и в России. И он не без гордости сообщает, что очередь в кассу выстраивается с 8 утра, что прошло уже очень много представлений, а барышники продают билеты в кресла по 25 рублей, что газеты осыпают его похвалами и бранью, из чего составился у него едва ли не целый том, что чиновники украли половину отпущенных на постановку денег, что есть лишь поклонники и злобствующие, а равнодушных нет. К злобствующим принадлежит петербургский полицмейстер, считающий, что «пьеса крамольная, направленная на поругание власти и на то, чтобы научить народ строить баррикады». И еще «Последователи покойного Муравьева говорят, что пьесу надо запретить. Все красные и нигилисты ею возмущены и что есть сил набрасываются на меня».

Павлова приехала в Пустыньку и провела там целый месяц. «Довела перевод до такой степени совершенства, что я назвал бы его шедевром, если бы не был автором оригинала». Сделано это было не без помощи Толстого, который владел немецким так совершенно, что бегло писал на нем неплохие стихи. Видимо, Павлова заразила Толстого интересом к переводам, и, когда пришло время опять ехать в Карлсбад, он захватил с собой томик Гёте, бродил по горам и заносил в записную книжку строфы из «Коринфской невесты» и «Бога и баядеры».

Он пытался даже теоретизировать в сфере перевода, не первый сделал открытие, что надо отдаляться от «подстрочности», и стоял за вольность переложения - отбрасывал без церемоний стихи, которые казались ему вставленными «как заклепки». В результате вышло правило:

«Я думаю, что не следует переводить слова и даже иногда смысл, а главное, надо передавать впечатление.



Необходимо, чтобы читатель перевода переносился бы в ту же сферу, в которой находится читатель оригинала, и чтобы перевод действовал на те же нервы».

Толстому исполнилось пятьдесят лет. «Я - старенький», - писал он Софье Андреевне, а мысли у самого почти юношеские - не пора ли поработать над своим «я», которое «есть неизбежная изнанка чувства чести», чтобы оно не брало верх над всем остальным. Этакое самоунижение паче гордости...

А тем временем великий герцог Карл Александр Саксен-Веймар-Эйзенахский пригласил его посетить свои владения, обхаживал, и никогда еще Толстой не проводил так приятно время в Германии. И снова он в замке Вартбург неподалеку от Эйзенаха. Из его комнаты с окошками в свинцовых переплетах, как медовые соты, вид в узкий двор замка, а с другой стороны - на горы, покрытые лесом. Тут и старинные картины, и инструменты миннезингеров XII века, и комната с привидением, и лестницы винтом, и посуда XI столетия - все как положено, все дышит рыцарством и Западом. В Эгере Толстой остановился в грязнейшей гостинице, зато напротив дом, в котором убили Валленштейна. В Вильгельмстале ему вспомнилось детство, гувернер Науверк, поведавший историю Фауста. Тут же он встретился с Павловой. Приехал герцог, рассказывавший легенды об исторических руинах, которые попадались на каждом шагу...

«И как у тебя сердце бьется в азиатском мире, так у меня забилось и запрыгало сердце в рыцарском мире, и я знаю, что прежде к нему принадлежал...» - написал он жене. В Веймаре его познакомили с актером Лёфельдом, который должен был играть Ивана Грозного. Актер и поэт остались в восторге друг от друга.

Толстого поразило, как немцы берегли старину, каждое здание, обстановку. Возобновляли приходившее в негодность. Герцог пользовался уважением своих подданных и понравился Толстому, который сказал ему это на прощанье.

- Боже мой, - ответил герцог, - я благодарен, но я знаю, что это ко мне не относится. Это наследство, и я его хранитель. Я стараюсь как можно лучше действовать, но я знаю, что я портной, который всеми силами старается хорошо заштопать старое платье.

И через сотню лет после смерти Толстого в городах, где он побывал, остался цел и невредим (либо восстановлен) каждый камень...

В октябре Алексей Константинович вернулся в Петербург и привез с собой «Змея Тугарина», которого он впоследствии считал лучшей из своих баллад. Во всяком случае, это была программная вещь, отчетливо выражающая его взгляд на русскую историю.