Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 81 из 100

Не забыть бы написать Каролине Карловне, чтобы она внесла изменения в перевод трагедии, потому что в новую трагедию о царе Федоре войдет угличская «катастрофа», и некоторые удары грома в «Смерти Иоанна» надо ослабить до степени отдаленных раскатов, чтобы не предвосхищать событий. В Веймарском театре готовятся поставить спектакль, так пусть их делают, как уже написано, готовящийся к изданию немецкий перевод не должен сильно отличаться от того, что будет напечатано на русском.

К январю 1865 года уже написано достаточно, чтобы можно было поделиться с Каролиной Павловой некоторыми соображениями, посоветоваться... Читая переписку Гёте и Шиллера, он позавидовал им - эти два писателя «были счастливы, имея возможность проверять друг друга». Может быть, Павлова подскажет что-то. Даст «толчок». Творческих сил у него хватает, но подавляет масштаб того, что он затеял. Нечто подобное говорил Шиллер о своем «Валленштейне». Читал он недавно первый акт «Царя Федора» Софье Андреевне и Алексею Жемчужникову, и те сказали, что это превосходит «Смерть Иоанна». А теперь новость - «Смерть Иоанна» вовсе не трагедия, а пролог к большой драматической поэме, которая будет называться «Борис Годунов», хотя и придется попросить прощения у Пушкина. Последняя трагедия получит название «Дмитрий Самозванец». Вот какой был замысел у Толстого первоначально. Но впоследствии ему многое пришлось изменить в текстах. Как и границы трилогии, закончившейся «Царем Борисом». Теперь все его помыслы тут...

«Смерть Иоанна» он хотел отдать Каткову, но потом передумал и через Гончарова переслал в «Отечественные записки». Костомаров нахваливал трагедию, снисходительно отнесся к анахронизмам и соглашался, что главное - правда в историко-психологическом смысле. То ли вел себя тактично с автором Николай Иванович, то ли потом переменил точку зрения, но два года спустя в статье «По поводу новейшей русской исторической сцены» попенял Толстому, что-де его трагедия «не вполне подходит к нашему идеалу исторической верности». Сейчас же Толстой мечтал «соединить» его с Гончаровым и прочесть им «Царя Федора Иоанновича».

Жизнь Толстого приняла несколько однообразный характер, он ушел с головой в XVI век, отдаваясь ему всей душой. Поэт, измученный болезнью, продолжал искать исцеления в Карлсбаде, пребывание в котором перемежалось поездками в Петербург с Пустынькой, в Лондон, Париж, Рим и в Красный Рог...

Он похудел и чувствовал себя лучше, но стало расстраиваться здоровье Софьи Андреевны. В Карлсбаде летом 1865 года Толстой тосковал по родине, писал жене:

«Вылечись непременно, чтобы мы могли с тобой часто гулять и верхом и пешком, и в Пустыньке, и в Красном Рогу и чтобы твоя рыженькая лошадка Игрушка обрадовалась бы тебе...»

Казалось бы, за чем же дело?

В марте он сообщал Николаю Жемчужникову о неких «иксе» и «зете» - один из них слышал когда-то, что есть на свете деликатность, а второй никогда о ней не слыхал. «Одним словом, это гадина почти наивная». Речь шла о Петре и Николае Бахметевых, братьях жены, которые после узаконения отношений между Алексеем Константиновичем и Софьей Андреевной завладели правом распоряжаться в его имениях.

После смерти матери краснорогской экономией управлял некий Герман Карлович, которого Толстой уволил, но и потом, судя по сохранившимся в архивах наброскам писем, «злоупотребление и беспорядок» были главным фактором в «деятельности» управляющих имениями. Еще хуже дела пошли под руководством Бахметевых, растранжиривших свое небольшое состояние, а теперь принявшихся мотать громадный кус, доставшийся им по свойству. Их «гусарская натура» не могла противостоять напору новых хозяев земли русской, дельцов с иностранными фамилиями, которые при поддержке европейских банков скупали долговые расписки и закладные (причем делать это они начали еще до реформы), действовали подкупами, искушали помещиков перспективами поправить дела в сомнительных предприятиях и обдирали как липку.

Не устояли перед соблазнами капиталистического века и братья Бахметевы, быстро запутались и повели доверчивого и доброго Толстого к разорению. Но и это бы ничего, если бы они хоть вели себя прилично, а то они напоминали этакого «доброго знакомого», который, подвыпив, незвано вламывается в дом, курит хозяйские сигары, бесцеремонно пуская владельцу их дым в лицо, сбрасывает с письменного стола книги на пол, а на их место водружает ноги, развалясь в кресле, и, если хозяин скорчит недовольную мину, еще закатит истерику, обвинив в скряжничестве и чистоплюйстве... Толстой предпочитал не связываться с такой «наивностью» и удирал подальше.





Именно это и подразумевал А. А. Кондратьев, когда писал:

«Помимо болезни, одной из причин, заставлявших Толстого проводить время за границей, была, по-видимому, его неприязнь к некоторым из родственников Софьи Андреевны. По словам знакомого с письмами поэта к его двоюродному брату Н. М. Жемчужникову г. Г-ко (В. Горленко. - Д. Ж.), «Ал. Толстой, обожая жену, очутился в «родственных объятиях» многочисленной родни своей супруги. Тяжесть положения осложнялась и тем обстоятельством, что сама супруга его, по доброте своей, родне этой покровительствовала и любила ее, поэт же должен был терпеть бесцеремонное отношение к его добру, вмешательство в его дела и большие, совершенно непроизводительные траты из горячей любви к жене...»

А. А. Кондратьев советовал относиться к этому с некоторой долей осторожности, полагая возможную ревность Жемчужниковых к усиливающемуся влиянию Бахметевых.

Бежать жизненных сложностей, прятаться в «единственное убежище» - трагедию «Царь Федор Иоаннович», как писал он Софье Андреевне... Это, пожалуй, самое верное решение, которое мог принять человек, решивший посвятить себя творчеству, художник, высвободившийся из пут служебных и явно не желавший впутываться в дела мелочные, житейские. Толстой с аристократической небрежностью воспринимал разбазаривание своего имущества и вмешивался в дела, например, Николая Бахметева тогда лишь, когда тот отменял его распоряжения о льготах красногорским крестьянам и вызывал их возмущение.

В объяснении характера героя первой трагедии: «Иоанн искренно хочет спасти Россию, но он до конца проникнут мыслию, что она, дарованная ему в собственность божьею милостью, не что, как материал, из которого он может делать, что угодно...» - легко увидеть и характер деятельности Николая I, кончившейся крахом. Однако не только в большом, но и в малом, в житейском и личном, можно усмотреть источники наблюдений, положенных в основу исторических коллизий и характеров. В «Царе Федоре Иоанновиче» еще больше творческой свободы и... жизненности, и поэтому трагедия стала вершиной того, что было создано в этом жанре в России.

При всем усердии трудно, разумеется, усмотреть в слабонравном царе Федоре отражение личности самого Толстого, но и в историческом произведении брал верх талантливейший поэт-лирик, который может притворяться кем угодно и все-таки наделять действующее лицо собственными ощущениями. Если приглядеться к трагедии и «Проекту постановки» ее, появившемуся позже, то в них нет-нет и мелькнет нечто весьма знакомое...

Будем смотреть на «Царя Федора», эту «особую, замкнутую в себе драму», хотя и тесно связанную с другими частями трилогии, глазами самого поэта, который основную идею ее пояснил так:

«Две партии в государстве борются за власть: представитель старины, князь Шуйский, и представитель реформы, Борис Годунов. Обе партии стараются завладеть слабонравным царем Федором как орудием для своих целей. Федор, вместо того чтобы дать перевес той или другой стороне или же подчинить себе ту и другую, колеблется между обеими и чрез свою нерешительность делается причиной: 1) восстания Шуйского и его насильственной смерти, 2) убиения своего наследника, царевича Димитрия, и пресечения своего рода. Из такого чистого источника, какова любящая душа Федора, истекает страшное событие, разразившееся над Россией долгим рядом бедствий и зол».

Не без гордости говорит Толстой о совершенно особенном построении трагедии, в которой борьба происходит не между главным героем и его оппонентами, а между двумя вторыми героями. «Федор играет роль древней греческой судьбы, толкающей своих героев вперед к неизбежной катастрофе», оставаясь при этом не абстракцией, а «живым лицом».