Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 100

Кого не охватывало наедине с природой это высокое благоговейное чувство! Если даже ненадолго ты отрешился от суеты, если ты здоров и полон сил, если надежда помогает одолевать жизненный путь... Но почему такие непременные условия? И в жизни, полной стеснений, тревог, недугов, бывают минуты забвения, минуты слияния с природой, минуты необъяснимого счастья, когда любовь, доброта переполняют тебя и ты не чувствуешь тяжести своего тела, готов взмыть в небеса... Но земное тяготенье остается, и, хотя остается также вся красота мира, ее не замечаешь, потому что счастье бренно, а тревога вечна.

Но вот и монастырь. Толстой не был на Ближнем Востоке, но в его памяти возник Успенский скит, Иосафатова долина и Чуфут-Кале.

И далее все так, как гласит древняя история - запрет наставника брать в руки перо, страдания «онемевшего певца», просьба одного из черноризцев сочинить погребальную песню и бунт поэта.

Рождается тропарь, следует наказание (несколько смягченное в торжественном сочинении Толстого) - Иоанн выметает «грязь и сор». Наставнику является видение: сама дева пресвятая корит его:

Торжество искусства над гонениями, невежеством, изуверством звучит в финале поэмы. Родился новый гимн свободе и творчеству.

Воскресло ли? Нет, он почувствовал это вскоре после того, как из Погорелец отослал «Иоанна Дамаскина» Ивану Аксакову, редактору журнала «Русская беседа», и еще один список - императрице, которой ранее читал зарождавшиеся главы поэмы. На всякий случай он просит Ивана Сергеевича предупредить об этом цензора Крузе, чтобы укрепить его гражданскую доблесть высочайшим одобрением. И еще требовал, чтобы Аксаков прислал ему первый номер славянофильского еженедельника «Парус».

Он не знал еще, что в Петербурге «коснения плеснь» стала разрастаться с новой силой. Вскоре либеральный цензор Крузе был уволен за «послабления печати». Толстой надеялся, что «обскурантизм будет не вечный», и добавлял: «А все-таки грустно». Узнав, что литераторы собирают по подписке деньги для Крузе, а III Отделение этому препятствует, он назло просил брата Николая Михайловича Жемчужникова внести его имя в подписной лист и послал сто рублей.

Ох уж это III Отделение Собственной Его Величества Канцелярии! Во времена Бенкендорфа и Орлова всеми делами ворочал Дубельт. Он и метил на место шефа жандармов, но его, знавшего подноготную всех, боялись и при новом царе лишь вознаградили материально, а во главе сыска поставили князя В. А. Долгорукова, дав ему в помощники А. Е. Тимашева, назначенного начальником штаба корпуса жандармов и управляющим III Отделением.

Василий Андреевич Долгоруков был одновременно и туп и хитер. Приспосабливаясь к «новым веяниям», он как-то сказал:

- Надо признаться, что мы быстро идем вперед; прогресс у нас сильно развивается; администрация делается совершенно элегантною. Вчера, например, на придворном бале в числе самых ловких танцоров можно было любоваться начальником тайной полиции Тимашевым и обер-полицмейстером Шуваловым. Я радовался, видя, что полиция сделалась элегантною.

Он панически боялся освобождения крестьян и в докладах старался запугать императора. Литературу и журналистику ненавидел. Тимашев тоже запугивал царя революцией и жалел, что Россия больше не будет управляться «по прекрасной николаевской системе», как он выразился однажды.

К новому, 1859 году Алексей Толстой получил первый номер «Паруса» и прочел во вступительной статье Аксакова: «Неужели еще не пришла пора быть искренним и правдивым? Неужели мы не избавились от печальной необходимости лгать и безмолвствовать?.. Разве не выгоднее для Правительства знать искреннее слово каждого и его отношение к себе? Гласность лучше всякой полиции, составляющей обыкновенно ошибочные и бестолковые донесения, объяснит Правительству и настоящее положение дел, и его отношения к обществу, и в чем заключаются недостатки его распоряжений, и что предстоит ему совершить или исправить...»

Толстой знал, чем это может кончиться, и боялся, как бы первый номер «Паруса» не стал последним. Он оказался почти прав - издание дожило до второго номера.





Аксакова вызвали в III Отделение и едва не выслали в Вятку.

В тот же день Тимашев рассказывал:

- Знаете ли вы, какую штуку мне Аксаков отпустил сегодня утром? Я ему говорю: вы, Иван Сергеевич, может быть, возненавидите меня хуже Дубельта, а он мне в ответ: да, вы, Александр Егорович, во сто раз хуже Дубельта; его можно было купить, а вас не купишь!

И довольно ухмылялся: рад был, что хоть вором не считают.

Шпионы Тимашева донесли, что и в первом номере славянофильской «Русской беседы» появится предосудительное сочинение графа Толстого «Иоанн Дамаскин», не прошедшее духовной цензуры. Доложено было Долгорукову, и номер остановили. Редактор журнала Иван Аксаков тотчас послал корректурные листы министру народного просвещения Евграфу Петровичу Ковалевскому. Тот был человек ловкий, всем старался угодить, да и знал, что императрица уже познакомилась с «Иоанном Дамаскиным». Это укрепило в нем «гражданское мужество», и он приказал цензуре немедленно разрешить публикацию. Долгоруков рассвирепел и при встрече сказал Ковалевскому:

- Как же вы разрешили выпуск, не предуведомив меня?

- А разве вы первый министр, чтобы я обязан был просить вашего дозволения? - спросил, в свою очередь, Ковалевский.

Такие слухи ходили в обществе. Но в деле, заведенном на «Иоанна Дамаскина» в III Отделении, можно прочесть иное. Оказывается, оно было доложено царю, и тот лично поручил обратить со стороны цензуры особое внимание на поэму. Ковалевский почти немедленно рапортовал царю, что «противного правилам цензуры» в ней ничего нет. «Если в нем («Иоанне Дамаскине». - Д. Ж.) и можно заметить несколько стихов, которые, будучи вырваны отдельно, могли бы возбудить некоторое сомнение, то общий смысл, направление и самое исполнение этого поэтического сочинения, проникнутого духом христианства первобытного времени, уничтожают всякое сомнение».

Это было начало цензурных мытарств Алексея Толстого. Но он еще отомстит жандармам, «увековечив» их имена в своих сатирах. В нем росло раздражение против двора. И с царем при внешнем расположении друг к другу отношения не складывались. Государь не имеет твердых убеждений. Всего пугается, никому не верит.

В 1857 году он говорил Толстому об освобождении крестьян:

- В шесть месяцев все будет кончено и пойдет прекрасно!