Страница 6 из 14
Но мне не спится, и я слушаю шум далекого поезда, его гудок, долгий-долгий гул мотора и стук колес. Я давно полюбила эти звуки. Я всегда думала о том, что где-то далеко есть безгрешные страны, земли, дома и сады; я была ребенком, меня было просто обмануть. Вот еще один поезд проехал, теперь ничего не слышно; а куда он — не думай! Подушка у меня под щекой нагрелась, я повернулась на другой бок. Положила другую щеку на подушку — подушка прохладная. Зимой по ночам было холодно, но никто ни к кому не прижимался. Селяхаттин храпел во сне, а я, не выносившая запах вина, струившийся из ямы его рта, уходила в соседнюю комнату и сидела в холоде. А однажды я ходила в другую комнату, решила — взгляну-ка на его бумаги, что он там пишет такое с утра до вечера, что уже написал. Он писал статью о предке человека — горилле; в эти дни, писал он, мы становимся свидетелями невероятного подъема науки, демонстрируемого ныне Западом, на фоне чего вопрос существования Аллаха можно не принимать во внимание, так как он кажется смешным. Восток все еще спит в глубокой и мерзостной тьме Средневековья, но это не должно ввергать нас, горстку просвещенных людей, в уныние, а наоборот, воодушевлять на великий труд, ибо совершенно ясно, что мы должны не просто перенести оттуда сюда всю эту науку, а должны заново все это открыть. Чтобы быстрее уничтожить эту разницу в несколько столетий между нами, писал он. И сейчас, когда на исходе седьмой год этого огромного труда, я вижу массы людей, одураченных страхом Аллаха. Так он писал. Боже мой, Фатьма, не читай больше, но я читала. Значит, чтобы разбудить эту инертную массу, писал он, я должен выполнить несколько странных дел, которые будущим поколениям покажутся очень смешными. Был бы у меня друг, с которым я мог бы поговорить обо всем этом, но нет, друга у меня нет, а на эту бессердечную женщину я больше не надеюсь, ты совершенно одинок, Селяхаттин, писал он, все писал и писал. А на маленьком листке бумаги было написано, что нужно сделать завтра. Чтобы доказать всем, кто еще не пробудился, что Аллаха не существует, он привел три простых примера, взятых из карты миграционных путей аистов и других птиц в книге Поликовского. Но нет, больше я не могу читать, хватит, Фатьма; я отшвырнула его греховные бумаги и выбежала из холодной как лед комнаты, полной богохульств, чтобы не входить туда до того самого холодного снежного дня, когда он умрет, а на следующее утро Селяхаттин сразу все понял — значит, ты вчера ночью, пока я спал, входила в мою комнату, Фатьма? Я молчу. Значит, ты вошла в комнату и рылась в моих бумагах, а, Фатьма? Молчу. Ты рылась в них, все перемешала, а некоторые — уронила на пол, да, Фатьма? Ладно, не важно, можешь читать, читай сколько хочешь, читай! А я молчу. Ты читала, правда? Молодец, правильно, Фатьма! А что ты думаешь об этом? Я все молчу. Ты же знаешь, что я всегда хотел этого. Читай, Фатьма. Читать — самое лучшее, читай и учись, ведь так много предстоит сделать, да? Я молчу. Если будешь читать и прозреешь, то однажды увидишь, Фатьма, как много всего нужно сделать в жизни. Как много всего!
Нет. Сделать нужно мало. Прошло девяносто лет, и я знаю — сделать нужно мало: я смотрю — вокруг, я вижу — предметы, комнаты; еще немного времени; невозможно остановить капли, капающие из крана, который никак не закрыть. Для моего тела, у меня в голове «сейчас» было «недавно», а «недавно» — «сейчас», глаза открываются — закрываются, и ставни открываются — закрываются, день-ночь, вот и новое утро. Но меня не обмануть. Я опять буду ждать. Завтра они приедут. Здравствуй, здравствуй! Будьте здоровы. Бабушка! Поцелуют руку, улыбнутся — как странно чувствовать на руке волосы склонившейся ко мне головы. Как вы, Бабушка, как вы? Что может сказать такая как я? Я живу, я жду. Мертвецы, могилы. Приходи, сон, приходи.
Я повернулась в кровати. Теперь я и сверчка не слышу. И пчела улетела. Сколько до утра? По утрам на крыше вороны, сороки… я просыпаюсь рано и слышу их. А правда, что сороки воруют? Драгоценности королев, принцесс? Говорят, однажды сорока что-то украла и за ней погнались. Интересно, как это птица смогла улететь с таким грузом. Как они летают? Как летают воздушные шары, цеппелины, и тот парень, Линдберг (Селяхаттин о нем писал) — как он летает? Если Селяхаттин выпивал не одну, а две бутылки, он забывал, что я не слушаю, и после ужина начинал рассказывать. Сегодня я, Фатьма, написал о самолетах, птицах и полете, на днях закончу статью о воздухе, вот, послушай: воздух — не густой, Фатьма, он состоит из частиц, и вода занимает такое же место в воздухе, какое в воде занимает плывущая лодка — нет-нет, я не понимаю, как летают воздушные шары и цеппелины. Но Селяхаттин уже разошелся, рассказывает, и всякий раз кричит о своем выводе: вот, вот это все и нужно знать, вот что нам нужно — энциклопедия. Если изучить все естественные и общественные науки, то Аллах умрет, а мы… но больше я тебя не слушаю! Если он выпивал и третью бутылку, то говорил с яростью: Да, Аллаха нет, Фатьма, теперь есть наука. Умер твой Аллах, глупая женщина! Но я все равно не слушаю! А потом, когда у него не осталось ничего, во что можно верить, кроме любви к самому себе и отвращения к самому себе, его охватила гадкая страсть, и он бежал к ней, в маленький домик в нашем саду. Не думай об этом, Фатьма. Служанка… Не думай… Оба — ущербные! Думай о чем-нибудь другом! О прекрасном утре, о старых садах, о повозках, запряженных лошадьми… Приходи, сон, приходи.
Моя рука тянется, как осторожная кошка, и лампа у моего изголовья гаснет. Беззвучная, тихая темнота! Но я знаю, что есть тусклый свет, что светит сквозь ставни. Теперь я не вижу предметов, они избавились от моих взглядов, замолчали и замкнулись в себе и словно говорят, что сумеют стоять неподвижно на своих местах и без меня, но я-то вас знаю: вы там, вещи, вы там, так близко от меня, вы словно чувствуете меня. То и дело какая-нибудь из них затрещит, я узнаю ее голос, он знаком мне, и мне тоже хочется отозваться, и я думаю: как странно то, что называют пространством, где мы находимся! Часы тикают и делят его на части. Четко и решительно. Одна мысль, затем другая. Будто бы наступило утро, будто бы они приехали…здравствуй, здравствуй!.. Я будто бы заснула, проснулась, время словно прошло, а я словно выспалась… Они приехали, Госпожа, приехали!.. Пока я жду, прогудел еще один паровоз. Куда он?… До свидания!.. — …куда, Фатьма, куда ты?!. — Мы уезжаем, мама, нам запретили жить в Стамбуле… — Ты взяла свои кольца? — Взяла! — А швейную машину? — Ее тоже. — А свои бриллианты, жемчуга? Они всю жизнь тебе будут нужны, Фатьма. Быстрее возвращайся! — Не плачь, мама… Сундуки и вещи грузят в поезд. У меня еще нет ребенка, мы отправляемся в путешествие, в дальний путь, неизвестно, куда мы едем, в какие дальние страны сослали нас с мужем, мы садимся в поезд, вы смотрите на нас, я машу рукой, до свидания, папа, до свидания, мама, смотрите — я уезжаю, Уезжаю в дальние края…
3
— Слушаю вас, — сказал зеленщик. — Чего желаете?
— Молодые националисты устраивают вечер, — сообщил Мустафа. — Мы раздаем приглашения.
Я вытащил из сумки приглашения.
— Я в такие места не хожу, — сказал зеленщик. — У меня нет времени.
— То есть ты не возьмешь в помощь молодым националистам несколько штучек? — спросил Мустафа.
— Я же покупал на прошлой неделе, — ответил зеленщик.
— Ты покупал у нас? — поинтересовался Мустафа. — Нас-то на прошлой неделе здесь не было.
— А если ты помогал коммунистам, то это совсем другое дело, — с угрозой сказал Сердар.
— Нет, — сказал зеленщик. — Они сюда не ходят.
— Почему не ходят? — спросил Сердар. — Потому что им не хочется?
— Не знаю. — ответил зеленщик. — Оставьте меня в покое. Я всем этим не интересуюсь.
— Я скажу, почему они сюда не ходят, дяденька, — сказал Сердар. — Они не могут прийти, потому что боятся нас. А если бы нас не было, то коммунисты заставили бы всех вас платить им, как в Тузле.[11]
11
Пригород Стамбула.