Страница 17 из 19
Добравшись до отеля «Ленокс», он находит в своем шкафчике записку от Жана-Мари.
Жан-Мари очаровывается еще сильнее, ведь надежда всегда была лишь оболочкой его безнадежности. Он заранее знал, что проиграл, когда бабушка отправляла его играть на улицу. Тем не менее, он твердит про себя, что уж на сей-то раз… Ведь Харли во всем сопутствует магия и блеск.
К тому же слабые люди подвержены душевным поворотам. Роза Гулистана, зальцбургская ветвь, каждая клеточка обновляется при звуках внезапной музыки. Ослепительный свет проникает в пунцовый, сумрачный лабиринт тела, озаряя a giorno[11] шейную массу, внутренние артерии и даже самые дальние легочные полости, — сияющее солнце, что разом освещает кавернозный туберкулез Жана-Мари; свет, сливающийся с внутренностями, мышечными слоями, алым мозговым муссом, разливаясь до сердцевины волосяных луковиц, по бороздам ногтей и отражаясь тепловыми лучами, которые окутывают весь организм. Свет царит в Жане-Мари, а Жан-Мари ютится в световом коконе, пузыре, Саду утех. Он живет этим светом внутри и вокруг себя, приподнятый над собственным матрасом, геморроем, кровохарканьем, приступами кашля.
Он гребет сквозь хаос своего чемодана, посреди шуршащих шелков, в поисках блокнота, где можно записать смехотворные слова. Он полагает, что ему больше не стыдно за свою жизнь.
Расхождение между любым внутренним пейзажем и написанными или произнесенными словами — такое же существенное, как и между предметом и его пластическим изображением, ведь всякий образец остается невыраженным. Сокровеннейшая геометрия: мотивы входят в такую своеобразную систему соответствий, что любая ценность устанавливается за пределами всяких знаков. Стало быть, герметизм избыточен.
Харли кладет письмо под пресс-папье — покажет его друзьям. Он любит бестактность и потому записывает в своем дневнике по-французски:
«Бестактность — прелестный плод метода и случайности, сама же она — первая веха утопии».
Харли не покажет письмо никому. Столь наивная искренность смущает его и раздражает. У него — нарциссизм наоборот.
Его нарциссизм достигает той точки, где уже заслуживает иного названия.
Его нарциссизм — это изумление собственной единичностью. Его нарциссизм — отчаяние оттого, что эта единичность эфемерна. Как одна из граней гордыни, его нарциссизм идет наперекор его тщеславию.
Его нарциссизм — это вращающееся солнце, что уже пылало, пока еще шипела вулканическая лава и испарялись океаны. Харли отказывается от всякой любви, требующей взаимности. Он отказывается получать больше, нежели отдает. Он обрел то, чего никогда не искал: объект, который он сам, сам, сам, мог бы любить совершенно безвозмездно. Жан-Мари, подстилка Мари, повинен в преступной самоуверенности. Он портит даже то, чего не было, и приятно будет перенести на него собственное желание страдать.
Я распыляюсь и распадаюсь, сгорая от холода и безразличия. Жан-Мари любит одеваться по-новому. Жан-Мари любит убирать помет в вольерах, но у него нет метлы. Жан-Мари верит, что великая перемена обязательно влечет за собой внешние изменения. Жан-Мари хочет начать новую жизнь, учиться, читать книги. Вечером он плачет, повалившись на матрас цвета вшей. Сегодня между решетками вольер прошло много посетителей, но все изменится, изменится.
Реакция Харли объясняется не ребяческим легкомыслием, а, скорее, ангельской жестокостью. Ангел дрожит от холода под стальной кирасой, сложив крылья, а на дне его глаз горит синее спиртовое пламя. С пробуждения и до самого сна Жан-Мари думает о Харли, он видит его повсюду, его подобия — бесчисленны. Наивный Жан-Мари составил два списка, основу идеального учебника: список вещей, которые любит Харли, и список вещей, которых он не любит. На маленьких карточках он также записывает го, что обязательно должен сказать: напоминающее какой-то пленительный запах, который он с трудом испускает. После чего погружается в детективный роман, не переставая прислушиваться и ежесекундно надеясь, что принесут письмо.
Каждая секунда — шаг к ухудшению.
Каждая секунда превращается в изъян.
Каждая секунда стирает психический рисунок.
Каждая секунда лопается кровяным пузырьком в самой глубине сердца. Стук в дверь, и письмо — действительно в руках Жана-Мари. Затмение. Мрак.
Восстанавливающая энергия любви кажется подчас бесконечной, но она не может быть таковой, поскольку измеряется лишь самой любовью. Износ — тоже обновление. — Знаешь, оттолкнуть мог бы не столько его образ жизни, сколько неполнота, несостоятельность, отсутствие, которые на всяком ином плане словно пародируют, копируют мои. И в то же время — это роковое богатство души, что иссушает меня и заставляет желтеть, это любовное дерьмо, что липнет и пачкает, не будучи достаточным. Как ты всегда говоришь? «Это не имеет веса». Мне очень нравится это выражение, эта идея плотности, обязанной быть невесомостью — так ведь говорят: «невесомость»? Но, увы, я достиг точки, where I am out of love with life and myself, greatly perplexed as to why I should change so drastically. Existential hang-over.[12] Ты скоро напишешь, не так ли? Ты один способен понять.
Харли черпает в различных опасностях чувство подвижности и, главное, той реальности, что уже его покидает. Его поиски, вдохновение и выдох иногда распыляются, пока он ждет и ему кажется, будто он уловил скрытый смысл вещей, и, точно распутный Парсифаль, он еще глубже погружается в жизнь, которая по контрасту напоминает об исчезновении возвышенных образов. Горечь. Харли теряет опору, но жестокость — крепкая скоба, прекрасный якорь немилосердия.
Жан-Мари старательно упорядочивает свои трюизмы, он говорит себе, что в этом мире нет ничего совершенного и сам он несовершенен. У него привычка к самоуничижению. Его жесты униженны, а тело и сердце открыты, словно плоды, согретые солнцем.
«И увидел я в руках ангела длинную золотую стрелу, чей наконечник сверкал, точно пламя».
На этой неделе Жан-Мари несносен. Один друг пробыл пару дней в Париже, а затем направился в Лондон.
Внук магараджи П. Такой красивый. Такой умный. Я дам тебе знак.
Жан-Мари — цвета мяса и пыли, он будто сделан из останков, смятых большими стервятниками за решетками. Углы комнаты разваливаются, отклоняющиеся линии отменяют законы геометрии. Соседняя комната, соседние комнаты и все, что за ними, таят угрозу. На полу рядом с чемоданом стоит грязная чашка. Пепельница переполнена. Можно поклясться, что невдалеке кто-то шагает. Нельзя выходить из комнаты, иначе заблудишься навсегда. Окон нет. Запах смерти заглушает «Розу Гулистана». В груди Жана-Мари мало-помалу стихает кашель и сухой, скудный спазм.
Согласно другим источникам, характеризуя Жана-Мари, следовало бы говорить о золоте, карамели и янтаре. Кожа, водянистые глаза и локоны, томно ниспадающие на узкие плечи, едва прикрытые шелковым трикотажным джемпером, были прозрачно-желтыми, просвечивающими, как мед. Его лихорадка порождала галлюцинации, пока он оптимистически пил чай цвета своих глаз из карамельной чашечки. Он имел обыкновение душиться за ушами розовым маслом. В соседней комнате играли на фортепьяно. Слышался смех. Кипела вода в самоваре.
Телефонная кабинка в бистро провоняла остывшим дымом и соплями, ее стенки покрыты решеткой цифр, отпечатков, граффити. Не вешайте трубку. Никто не отвечает, мсье.
Нет ли сообщения? Не вешайте трубку. Никто не отвечает. Но ваше сообщение уже записано. Ничем не могу помочь…
Не раздеваясь, Харли забылся на кровати тяжелым сном. Его туфли из рыжеватой кожи испачкали пикейное одеяло.
Харли смутно снятся повешенные в черных капюшонах, казненные при свете вспышек, близ камышового поля — затопленный урожай. Затем по течению медленно проплывает тело Жана-Мари. Харли просыпается с неприятным привкусом во рту.
11
Как днем (ит.).
12
Где я разлюбил жизнь и самого себя, в полной растерянности от столь разительной перемены. Экзистенциальное похмелье (англ.)