Страница 4 из 4
Когда Йори сказал цыганке, что готов взять ее с собой в лодке на реку, она порывистым движением охватила его шею, и фиалковые глаза ее сверкнули радостью.
— С тобой? На реку? — переспросила она задыхаясь. Лицо ее зарделось от удовольствия, как алый цветок, грудь вздымалась от желания.
Они отправились. В сладостном сиянии дня уже постепенно проступали золотисто-розовые вечерние тона, в воздухе все более и более властно ощущались вечерние запахи. Над морем бирюзовая небесная синева переходила в зеленоватую прозрачность берилла, еще выше обретала ровный аспидный оттенок и растворялась над Монтекорно в переливной золотой дымке. Из этой дымки выступали облака сонмом остроконечных шпилей, словно огромный лес сталагмитов, отраженный в ясной глубине вод, где они казались развалинами какого-то древнего города, затонувшими руинами пагоды, сложенной из топазовых плит, обломками гигантских варварских идолов, которые уже много веков пеленою забвения покрывает река. Челнок легко скользил по сверкающей глади вод, разрезая ее острием носа. Весла в руках Йори ударялись о воду и взлетали вверх, разбрасывая искрящиеся брызги.
— Греби, любовь моя, греби! — говорила Мила. Она лежала на корме, откинув назад голову и опустив руки в кильватерную борозду. Знойное солнце заливало ее оранжевым светом, словно пламенем пожара, играло в ее кудрях, обжигало шею. Красивые серебряные диски сверкали у щек, прекрасные глаза раскрылись, как лучистые венчики цветов. Она была счастлива. Чувство блаженства рождало в душе ее нежность ко всему, что окружало их в этот час, когда начинался сладостный поединок дня и ночи и блистанию мира вскоре предстояло померкнуть.
— Греби, любовь моя!
Лодка неслась вперед, вдоль самого берега среди свежего благоуханного шелеста оборванных и упавших в воду веток. Вросшие в запруду корни старых ив походили на свернувшихся змей, стволы их странно изгибались, словно скрюченные от горя человеческие тела, а от этих стволов шли молодые побеги, робко тянувшиеся к воде. Кругом плавали островки сбившихся в кучу зеленых листьев, уступая только яростным ударам весел, которые разбивали и рассеивали их. Выше дремали цветущие тростники — воздушный лес пушистых метелок, которого не тревожило ни дуновение ветерка, ни взмах птичьего крыла; еще выше скорбным сном объяты были деревья, которые не хотели умирать. На эти тростники и деревья понемногу, незаметно начало уже спускаться покрывало сумерек.
Над лиловатой горой высились алые облачные обелиски, а древний город в глубине вод был словно объят пламенем. Но сумеречный покров все опускался, но на полях, уже местами погрузившихся в тень, воцарялось безмолвие, но чары тишины уже охватили реку.
Весла уже не рассекали воду. Лодка свободно, бесшумно плыла по течению.
— Ты устал, бедненький мой, любимый, — прошептала Мила, наклоняясь к рыбаку и перебирая пальцами завитки его влажных от пота волос, от чего по жилам его разливалось наслаждение.
— Нет. Вот видишь! — ответил он, поднимая голубые смеющиеся глаза и в порыве желания крепко стискивая ее в объятиях.
— Ты прекрасна, прекрасна, прекрасна! — повторял он бледный, дрожащий от страсти, ласково опрокидывая ее на дно лодки, чтобы совершить жертвоприношение любви. — Ты прекрасна, прекрасна!
Они находились в извилистой бухте, тихой словно озеро. Берег перед ними казался сплошной зеленой оградой, где высокие стволы деревьев тянулись длинным рядом колонн под хрустальным и металлическим сводом: прорезанное агатовыми жилками небо между этими колоннами мягче светилось сквозь темную листву. С густолиственных деревьев, с небосвода на реку сходил великий покой. В воздухе плыла молочная и золотистая дымка, истома последней нежности, в которой все сущее обретает сладостный сон, утрачивая ощущение жизни. Но этот сонный мир источал некую бессознательную гармонию. Широкая нежная волна звуков поднималась к пустынному сумеречному небу от земли, истомленной своим мощным осенним плодородием.
— Ты прекрасна, прекрасна, прекрасна!
Впереди снова открылись прямые, уходящие вдаль берега. Река снова торжествовала. В печальном безмолвии устремлялись к морю холодные волны, в безмолвии несли они первые павшие деревья, которые не хотели умирать.
— Мила, ты слышишь? — спросил вдруг Йори. Он высунулся из лодки и прислушался.
У мрачной запруды в камышах послышался вдруг шум и треск подмятых стеблей, как будто дикий зверь преследовал там добычу. Из образовавшейся просеки выскочил конь, несущий на себе всадника, и в неистовом порыве бросился в закрутившуюся, запенившуюся воду.
— Зиза, Зиза! — завопила цыганка. Она выпрямилась па коленях в лодке и, оцепенев от ужаса, протягивала руки к водовороту, где обезумевший парень на коне старался выплыть из захлестывающих его волн и добраться до лодки.
В этот миг проявились душевная сила и благородство моряка.
— Тише, Мила, — сказал он и, вместо того чтобы уходить на веслах от врага, протянул ему свою сильную руку.
Но Зиза, ослепленный гневом и жаждой мести, собрав последние силы, вцепился ему в шею, впился ногтями в живое тело, увлекая его в ненасытные холодные волны. И в сумеречной тишине, в ласковом сиянии восходящей медно-красной полной луны, благостно завладевающей пространством, завязалась эта короткая борьба двух человеческих существ.
Лодка уплывала по течению все дальше и дальше. У Милы, охваченной отчаянием, не вырвалось ни крика, ни рыдания. Она сидела неподвижно, словно бронзовая статуя, устремив остановившийся взгляд в смутно бурлящую воду, где неподалеку плавала выбившаяся из сил лошадь, глядя на нее большими глазами, в которых предсмертная судорога зажгла последнюю искру света. Мила была одна, одна в беспредельности, в чистой беспредельности вечера.