Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 117

– Таких кушаний не держим, сеньор Густаво. Это лакомство столичное.

– Ну, значит, вы отстали. В Лиссабоне я каждое утро ел это блюдо на завтрак… Ну ладно. Дайте нам по куску жареной трески с картошкой… Да порумяней!

– Вас обслужат как старых друзей.

Молодые люди расположились в «отдельном кабинете», закоулке, отгороженном от зала двумя сосновыми досками и завешенном ситцевой портьерой. Дядя Озорио уважал Густаво за то, что он знающий малый и не гуляка, и потому сам принес графин красного вина, тарелку маслин и спросил, протирая бокалы фартуком не первой свежести:

– Что новенького в столице, сеньор Густаво? Как там дела?

Наборщик сейчас же сделал серьезное лицо, пригладил рукой волосы и проронил несколько загадочных фраз:

– В столице неспокойно… Политиканы потеряли всякий стыд… Рабочий класс начинает шевелиться. Пока еще нет подлинного единства… Все очень присматриваются к событиям в Испании… Ждут серьезных перемен!

Все зависит от Испании…

Но дядя Озорио, копивший некую сумму денег, чтобы купить на них усадебку, питал решительное отвращение к беспорядкам. Он считал, что стране больше всего нужен мир. А главное – подальше от испанцев. Из Испании не жди – господа, конечно, знают эту поговорку – «ни дружной весны, ни верной жены».

– Все народы – братья! – воскликнул Густаво. – Когда надо ниспровергнуть Бурбонов, императоров, придворную камарилью и спесивых вельмож, нет ни португальцев, ни испанцев, а есть только братья! Нам нужно братство народов, дядя Озорио!

– Что ж, значит, надо чокнуться за братство, выпить и повторить, на том и мир держится, – спокойно отпарировал дядя Озорио, выплывая вон из отдельного кабинета.

– У, мамонт! – пустил ему вслед наборщик, оскорбленный безразличием дяди Озорио к братству народов. Впрочем, чего и ждать от частного собственника, да еще и агента по выборам в своем приходе!

Напевая «Марсельезу», Густаво разлил вино по бокалам и, высоко поднимая графин, чтобы вскипала пена, поинтересовался, чем занимается в последнее время Жоан Эдуардо.

– В «Голосе округа» бываешь? Горбун говорил, тебя не вытащить с улицы Милосердия… Когда же свадьба?

Жоан Эдуардо, покраснев, ответил неопределенно:

– Пока еще не решили… Возникли затруднения. – И, помолчав, он прибавил с вымученной улыбкой: – Мы поссорились.

– Пустяки! – отмахнулся Густаво и пренебрежительно повел плечами, выражая свойственное революционеру презрение к любовной блажи.

– Пустяки?… Не знаю, пустяки ли это, – сказал Жоан Эдуардо. – Знаю только, что они отравляют жизнь… Они убивают, Густаво.

Он замолчал и закусил губу, чтобы подавить волнение.

Но наборщик считал любовь глупой тратой сил. Нашли время… Человек из народа, труженик, гоняющийся в такую минуту за юбкой, – это ничтожество… Более того, он изменник! Теперь не о шашнях надо думать, а о том, как добыть свободу всем народам, как вызволить труд из когтей капитала, как покончить с монополиями и достоять за республику! Не телячьи нежности нам нужны, а действие, революционное действие! И он с силой раскатывал «р» в слове «р-р-революционное», жестикулируя худенькими, точно у туберкулезного больного, руками над блюдом с жареной треской, которую принес слуга.

Жоан Эдуардо слушал его и вспоминал те времена, когда наборщик, влюбившись в булочницу Жулию, каждый день приходил на работу с красными от слез глазами и оглашал типографию вздохами, на которые товарищи его отвечали выразительным покашливанием. Однажды Густаво из-за этого даже подрался во дворе с Медейросом…

– Пустые слова! – сказал Жоан Эдуардо. – Все люди одинаковы… Хорошо тебе сейчас рассуждать; а вспомни, что с тобой самим было.

Замечание это задело наборщика за живое. Побывав в лиссабонском демократическом клубе «Алкантара» и приняв участие в составлении манифеста к бастующим братьям с табачной фабрики, он считал, что отдал всю свою жизнь делу пролетариата и республики. Он? Он таков же, как все? Он тоже способен растрачивать время на бабьи юбки?

– Нет, уважаемый сеньор, вы глубоко ошибаетесь! – ответил он и замкнулся в сердитом молчании, терзая вилкой жареную треску.

Жоан Эдуардо испугался, что обидел его.



– Ах, Густаво, брось дурить: человек может быть верен своим убеждениям, бороться за идею – и в то же время жениться, создать свой очаг, иметь семью.

– Ни в коем случае! – вскричал наборщик. – Кто женился – человек пропащий! У женатого в голове одно: заработать на пропитание! Он сидит как крот в своей норе, не может пожертвовать ни минуты на друзей, по ночам таскает на руках своих сопляков, у которых режутся зубки… Женатый революционер – это пустое место! Он продается! Женщины ничего не смыслят в политике. Они вечно боятся, что их муж ввяжется в какую-нибудь историю и попадет в полицейский участок… И патриот связан по рукам и ногам! А если нужно хранить тайну? Женатый человек не может хранить тайну!.. Из-за этого революции терпят крах… К черту семью! Еще порцию маслин, Озорио.

Между перегородками показалось брюхо дяди Озорио.

– О чем вы, сеньоры, так горячо спорите? Можно подумать, что партия Майя провела своих в окружной совет!

Густаво откинулся на спинку скамьи, вытянул ноги и с места в карьер спросил:

– Пусть дядя Озорио скажет. Скажите, сеньор, способны вы изменить своим политическим убеждениям в угоду жене?

Дядя Озорио погладил свою толстую шею и проговорил с хитрецой:

– Могу вам ответить, сеньор Густаво. Женщины куда вострей нас… И в политике, и в коммерции! Кто следует их совету, внакладе не останется… Я уже двадцать лет советуюсь со своей хозяйкой – и, что ни говори, дела мои идут не худо.

Густаво подскочил на месте.

– Ты продаешься!

Дядя Озорио, уже привыкший к излюбленному выражению Густаво, ничуть не оскорбился, а ответил шуткой:

– Продается вино, а я, с вашего разрешения, продавец. Я дело говорю, сеньор Густаво. Вот женитесь, тогда мы вас послушаем.

– Могу тебе сказать, что ты услышишь: когда начнется революция, я ворвусь сюда с ружьем и предам тебя военно-полевому суду, господин капиталист!

– А пока суд да дело, выпейте и повторите! – ответил дядя Озорио, хладнокровно выплывая вон.

– У, гиппопотам! – рявкнул ему вслед наборщик.

Но он обожал споры и потому снова завел речь о том, что человек, привязанный к юбке, не может быть тверд в своих политических убеждениях.

Жоан Эдуардо грустно улыбался и думал про себя, что, несмотря на свое увлечение Амелией, он уже два года не исповедовался!

– У меня есть доказательства! – надрывался Густаво и привел в пример одного вольнодумца из числа своих приятелей, который ради семейного мира согласился есть постное по пятницам, а по воскресеньям таскаться в церковь с молитвенником под мышкой.

– И с тобой случится то же самое! Сейчас ты смотришь на религию довольно здраво, но попомни мое слово: когда-нибудь ты тоже будешь шагать в красной мантии и со свечой в руке в процессии страстей господних… Легко быть философом и атеистом, когда беседуешь с друзьями в бильярдном зале. И совсем другое дело исповедовать эти убеждения у себя дома, в семье, с хорошенькой и набожной женой. Тут, брат, загвоздка! И с тобой это непременно случится, если уже не случилось: ты выбросишь в мусорный ящик либеральные взгляды и будешь ломать шапку перед жениным духовником!

Жоан Эдуардо раскраснелся от обиды. Даже в самое счастливое время, когда он был уверен в Амелии, подобный упрек, который Густаво бросил сейчас только для красного словца, жестоко задел бы его. Тем более теперь! Теперь, когда у него отняли Амелию именно за то, что он высказал печатно свое отвращение к долгополым! Теперь, когда сердце его разбито, когда он сидит тут один, отлученный от всех радостей жизни, – и все это в наказание за либеральные взгляды!

– Такое обвинение против меня звучит весьма остроумно! – сказал он с угрюмой горечью.

Наборщик поднял его на смех:

– Душа моя, надеюсь, ты не считаешь себя мучеником свободы!