Страница 3 из 63
— Могу рассказать, как все было. Звали ее Мэй, годом старше меня. Спали мы на кухне, каждый на своей койке. Лет в четырнадцать Мэй завесила угол простыней, чтоб было где переодеваться. Кокетничать начала. Сидит, бывало, на крыльце с девчонками и, как мальчишки мимо идут, прыскает со смеху. Волосы у нее — ровно соломенные. Наверное, была недурна собой. Однажды я гонял с ребятами мяч на пустыре — там сейчас банк — прихожу домой, а мать и говорит: «Ты не видел на крыльце Мэй?» «Не видел», — говорю. Скоро и отец заявился. И тоже: «Где Мэй?»-спрашивает. Мать говорит, не пришла еще. Любопытно, Гарри, как сейчас все в памяти оживает. Помню все: и кто что говорил, и кто как выглядел. Ужинать долго не садились, отец чернее тучи, подбородок у него выщелкнулся. «Подавай на стол, — кричит матери. — А Мэй совсем от рук отбилась. Думает, взрослая стала, так ее уж и выпороть нельзя». А у мамы глаза голубые-голубые, в ту минуту аж белыми сделались. Поужинали, отец у плиты уселся. А сам все больше ярится. Мать рядом села. Я лег спать. Вижу, мать чуток от отца отвернулась, губами шевелит. Небось, молится. Она католичка, а отец церковь не признавал. Сидит и все грозит, что он с Мэй шкуру спустит, когда она вернется. Часов в одиннадцать и они ушли в спальню, но свет на кухне оставили. И долго еще разговаривали, мне слышно было. Раза два ночью я просыпался, смотрю, а мать из спальни выглядывает. И глаза у нее — ровно камушки белые. Джим отвернулся от окна, присел на кровать. Гарри карандашом ковырял стол. — Наутро проснулся, на дворе солнышко, а на кухне все свет горит. Свет посреди бела дня — на душе как-то одиноко делается. Вышла из спальни мать, разожгла плиту. Лицо застыло, взгляд остановился. Потом и отец вышел. Вид такой, будто его только что меж глаз двинули — точно пьяный. Ни слова не сказал. Только уходя на работу, бросил: «Загляну в полицейский участок. Может, ее задавило». Ну, я в школу, оттуда прямо домой. Мать говорит, спроси девчонок, вдруг кто видел Мэй. А уж к тому времени все соседи знали, что Мэй пропала. Девчонки говорят, не видели Мэй. А сами со страху трясутся. Вернулся отец. Заходил по дороге домой в полицию, там записали приметы, сказали, что будут смотреть в оба. Тот вечер прошел, как и предыдущий. Отец с матерью сидели рядышком, только отец уже не кричал и не ругался. Снова свет на ночь не выключали. На следующий день старик мой снова в полицию пошел. Они местных ребятишек опросили, прислали человека, он с матерью поговорил, заверил, что будут искать. Вот и все. Больше о Мэй мы не слышали.
Гарри ткнул карандашом и сломал.
— Может, она с кем из парней постарше гуляла, взяли да убежали.
— Не знаю. Подружки не стали бы скрывать.
— Ну, а как, по-твоему, что с ней могло приключиться?
— Понятия не имею. Исчезла, как сквозь землю провалилась. А через два года еще одна, Берта Райли, так же точно пропала. — Джим погладил ладонью подбородок.
— Может, мне показалось, но мать с той поры стала еще тише и незаметнее. Делала все, как машина, почти не разговаривала. Глаза какие-то тусклые, мертвые. А зато старик мой совсем взбесился. Где попало кулаки в ход пускал. Пошел работать, мастера избил. Три месяца в тюрьме отсидел.
Гарри выглянул в окно. Вдруг он положил карандаш и поднялся.
— Пошли. Отведу тебя сейчас, а то с тобой я так никогда доклад не напишу. Вернусь — докончу.
Джим подошел к батарее, снял две пары еще не просохших носков. Свернул, сунул в пакет.
— Высушу где-нибудь в другом месте, — решил он.
Гарри надел шляпу, сложил недописанный доклад, положил в карман.
— Здесь ничего не оставляю, — пояснил он. — Легавые сюда нет-нет да наведываются. — Вышел, запер дверь.
Они шли деловыми кварталами, потом жилыми районами. Дошли до старых особняков — каждый со своим двориком. Гарри свернул на одну из дорожек.
— Пришли. Вот за этим домом.
По гравийной тропке обогнули особняк, за ним оказался еще один совсем маленький, свежевыкрашенный. Гарри подошел к двери, поманил Джима.
В домике была лишь одна большая комната и кухонька. В комнате стояло шесть железных коек, заправленных солдатскими одеялами; на двух лежали люди, а третий крупный мужчина с лицом боксера-интеллектуала одним пальцем печатал что-то на машинке.
Он вскинул голову, когда Гарри открыл дверь, поднялся, шагнул навстречу
— Привет, Гарри, — улыбнулся он. — С чем пришел?
— Вот, привел Джима Нолана, — объяснил Гарри Помнишь? О нем позавчера речь шла. Познакомься, Джим, это Мак.
Мак снова улыбнулся.
— Очень приятно, Джим.
— Ты, Мак, за парнем присмотри. К делу пристрой. А я пошел, мне доклад дописывать. — Гарри обернулся, помахал рукой лежавшим. — До встречи, ребята.
Дверь за ним закрылась. Джим оглядел комнату: голые, дощатые стены; единственный стул подле пишущей машинки. На кухне, судя по запаху, готовили тушенку. Джим посмотрел на Мака: широкие плечи, длинные руки, широкоскулое, гладкощекое, как у шведа, лицо; губы сухие, потрескавшиеся. Он ответил Джиму не менее испытующим взглядом. Потом вдруг сказал:
— Жаль, что мы не собаки. Обнюхали бы друг друга, сразу б поняли друг или враг. Гарри о тебе хорошо отзывался, а ему можно верить. Познакомься-ка с ребятами. Этот, с бледным лицом, — Дик, парень боевой, особенно с женщинами. От него и нам кое-что перепадает.
Бледный черноволосый парень на койке улыбнулся и приветственно помахал.
— Видишь, какой красавчик? — не унимался Мак. Мы его зовем Дик-сердцеедик. Он дамам про рабочий класс рассказывает, а они ему торты с розовой глазурью дарят. Верно, Дик?
— Да пошел ты к черту, — добродушно отмахнулся тот.
Мак взял Джима под руку и повернул к другой койке. Там лежал человек, возраст его определить было невозможно. Лицо — точно сушеная груша, нос расплющен, челюсть перекошена.
— Это — Джой, — представил Мак. — Он у нас ветеран, верно, Джой?
— Верняк! — отрезал Джой. В глазах у него вспыхнул огонек, но тут же потух. Голова дернулась, раз, другой, Он открыл было рот — видно, хотел что-то добавить, но лишь повторил: — Верняк! — И сказал так убежденно, будто ставил точку в споре. Погладил одной рукой другую. Джим заметил, что руки у него в желваках и шрамах.
Мак пояснил;
— Джой руки не подает. У него все кости переломаны. И пожимать руку больно.
Вновь вспыхнул огонек в глазах у Джоя.
— А все почему? — хрипло выкрикнул Джой. — Потому что били меня, вот почему! Наручниками к столбу прицелили и давай по голове лупить! И лошадьми меня давили! — и совсем перейдя на вопль. — Живого места на мне нет, правда, а, Мак?
— Чистая правда, Джой.
— А все ж таки не согнули меня, нет? Меня били, я им в лицо «Суки вы!» кричал.
— Чистая правда, Джой. Помалкивай ты побольше, поменьше бы шишек схлопотал.
— Моими же руками в наручниках мне голову разбивали, и ногами топтали, и лошадям под копыта бросили. Вся рука, вон, переломана. А я все свое! — истошно вопил Джой. — Правда, Мак?
Мак нагнулся, похлопал его по плечу.
— Правда, Джой, правда. Тебя никто не в силах усмирить.
— Верняк! — кивнул Джой, и огонек в глазах потух.
— Иди-ка сюда, Джим, — Мак повел его в другой угол, где на маленьком столике стояла пишущая машинка.
— Печатать умеешь?
— С грехом пополам.
— Слава богу! Вот тебе и работа. — Мак перешел на шепот. — Ты Джою не удивляйся. Он чуток не в себе. Уж очень часто его по голове били. Мы его как можем поддерживаем, уберегаем.
— Мой старик такой же был, — сказал Джим. — Однажды нашел его на улице — кружит и кружит на одном месте. Я его чуть не за руку повел. Какая-то сволочь его по уху двинула кастетом. И у него, видно, нарушилась ориентация.
— Хорошо, теперь послушай, — прервал его Мак. Вот письмо, здесь наши принципы изложены. В машинку пять листов заложено. А нам нужно двадцать экземпляров. Не хочешь заняться, пока я ужин сварганю?
— О чем речь! — согласился Джим.
— Бей посильнее, копирка старая, истертая. — Мак пошел на кухню и оттуда позвал. — Дик, давай-ка лук почисть, если, конечно, выдержишь.