Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 88 из 161

И Зубов как будто стал созвучен великой душе, с которой столкнула его судьба в этой светлой комнате летнего Дворца…

Что-то ему самому неведомое забродило в уме, холодом. Дохнуло в грудь, проползло по плечам, заставляя бледнеть свежие, румяные щёки.

Неожиданная картина сверкнула перед его глазами. То, о чём он думал, как карьерист, честолюбец, что высчитывал с карандашом в руках, вдруг представилось ему в образах, звуках и красках.

И Зубов заговорил полным, звучным голосом:

– Видится мне высокая скала. Полмира видно с неё. Я стою на скале. Но плохо вижу. Кусты, деревья мешают… И не человек я… так, маленькая, слабая пташка. Хочу взлететь и не могу. Слабы мои крылья. Ветер порывистый веет на высоте… К дереву прижался я и жду. А сердце из груди рвётся, весь мир видеть хочет, людей всех обнять… Что-нибудь сделать для них…

– Доброе намерение… Весьма похвальное. Дальше что?

– И вдруг…

Снова невольную, лёгкую передышку сделал Зубов, чувствуя, что волнение всё больше охватывает его.

– Вдруг… Что же?

– Потемнело небо надо мною… шум несётся… шелест непонятный… Гляжу: орлица реет над головой… Гордый взгляд синих глаз… Мощная грудь… Крылья широко простёрлись… и спускается она сюда, на скалу, где я притаился… Опустилась. Села. Стала царственные лапы гордым клювом своим чистить… Перья отряхает… Страх меня сладкий охватил… Любуюсь, глаз бы не отвёл… И уж не знаю как смелости набрался, говорю: «Орлица гордая, царственная, мощная… Возьми меня с собою туда, в высь небесную, которой конца-краю нет, в бездонную глубину… Дай на мир поглядеть, как ты глядишь! Позволь под крылом твоим приют найти… Тепло там, отрадно как должно быть!..» Говорю, а сердце ширится в груди… Вот-вот разорвётся… И жду, что ответит орлица. И замер весь…

– И… что же ответила она?

– Что ответила? – переспросил Зубов, глядя прямо в глаза Екатерине, словно там пытаясь прочитать этот ответ. – Ничего не ответила… Только широко крылья распахнула. Я так и кинулся туда… к ней, на широкую грудь. Прильнул, охватил её шею руками. Не оторвать уж меня, скорее жизнь вырвать можно… И взмыла она, орлица моя гордая, царственная. И понесла меня… Что уж тут стало со мною, сказать, выразить не умею.

Зубов умолк, отирая пот с высокого, белого лба, выступивший от непривычного волнения…

– Красиво… Хорошо… Вы совсем поэт… Слышишь, Аннет, не права я? Это и державинским строфам не уступит… И чувства сколько…

– Я не слыхала, – появляясь на пороге, проговорила Нарышкина, – верю, государыня, если вы хвалите. Благодарите же, Платон Александрович, за внимание.

– Я не знаю… слов не нахожу… Чувство моё, конечно, только и подсказало мне… А то я совсем придумывать не умею, ваше величество… Это вот словно Бог надоумил меня… Будто я исповедь свою говорил… Простите…

– Вижу, понимаю. Вам, господин Зубов, не в чем прощения просить. Дай Бог, чтобы у всех окружающих меня были такие чувства, виделись им подобные сны… Но вы разволновались совсем. Лицо побледнело… Вы дрожите… Здоровы ли вы, господин Зубов? Иным здесь, в моём лягушатнике, воздух не совсем здоров. Я прикажу Роджерсону, пусть поглядит вас… Может быть, посоветует что-либо. Вы – человек молодой. Вам беречься надо для себя, для семьи… А во мне вы всегда найдёте защиту и друга. Знайте, господин Зубов. Душа ваша добрая видна в глазах, слышна в речах ваших. Я добрых людей ценю… Пока до свиданья… Поправляйся скорее, Аннет. Что, лучше тебе? Слава Богу… Не провожайте… Идём, Леди… Том.

Кивнув головой, Екатерина вышла из комнаты своей упругой, твёрдой походкой, бодро, как всегда, глядя по сторонам, постукивая лёгкой полированной тростью, с которой она выходила на прогулку.

Одно только незаметное, едва уловимое движение головой сделала гостья хозяйке, когда расставалась с ней на пороге. Нарышкина поняла жест.

Весёлая, довольная, возвратилась она к Зубову, который так и застыл на месте.

– Ну, теперь дело ваше с хорошим концом. Можете целовать мои руки, сколько вам угодно, хитрый мальчишка… Сновидец этакий…





У Зубова вырвался громкий, радостный вздох, и он не заставил хозяйку повторить её позволение…

Белая ночь совсем уже овладела землёю, когда Зубов вышел из покоев Нарышкиной, чтобы обойти и проверить караулы.

Дождливо и пасмурно было на другой день с утра. Как приговорённый к смерти, появился в приёмной Храповицкий, вызванный сюда по особому приказу, хотя был вовсе не его черёд.

Бледное, осунувшееся лицо и неверная походка сразу выдавали, что пережил за это время растерявшийся, напуганный предстоящей немилостью государыни её доверенный секретарь.

Вчера вечером заглянули к опальному кое-кто из его придворных друзей и передали обо всём, что сами знали относительно разрыва с Мамоновым.

По соображениям Храповицкого, знающего Екатерину, такой кризис не мог повлиять на неё благоприятным образом.

В приёмной не оказалось никого. Только Захар появился, заслышав осторожное покашливание Храповицкого.

– А, вы здесь, Александр Васильевич. Про вас уж и вопрос был. Пожалуйте.

– Здравствуй, Захарушка… Иду… иду… А постой минутку… Скажи: как матушка? Очень гневна? Что это она меня? Не слыхал ли? Беда какая ждёт? Говори уж, Захарушка, по старой дружбе. Я тебе тоже, может, когда в пригоде буду… А? Как? Что?

– Ничего сказать не умею. Что вас касаемо – и вовсе не знаю. А что иных дел, так, верите, тоже затмился. То по череду всё шло. Светлейший человека на место определяли. И занимал он свою позицию… пока следовало… Там нового брали, всё по выбору князя же, не как иначе. А теперь?.. И не разберёшь. Всякий со своим блюдом тянется. А есть мы, видно, и вовсе пробовать не хотим… Уж и не знаю… Про вас тоже не знаю. Не до того тут было…

– Ну, извини, Захарушка… Вот, понюхать не желаешь ли? Свежий. Американский.

– Благодарствуйте… Ничего, душист. А мне всё же наш, царскосельский, больше по вкусу, который для государыни-матушки выращивается… Одолжиться не хотите ли? Этто – табак!.. Пожалуйте…

И Захар, спокойный, величавый, загадочный, как каменный истукан, растворил двери Храповицкому.

Ожидая сейчас услышать приказание сдать все дела и ехать в Сибирь, толстяк, осеняя себя частым, потаённым крестным знамением, шепча: «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его», скользнул через порог знакомой двери.

Екатерина стояла к нему спиной и глядела в окно, на нахмуренное небо, в туманную, синеющую даль аллей.

Обернувшись на стук, она молча ответила кивком Храповицкому, согнувшему свой зажирелый стан в необычно глубоком поклоне.

– Явились, государь мой, – резким, повышенным тоном заговорила Екатерина. – Вы что же это глаз не кажете? Или сбежать надумали? Срамите меня перед целым светом… Тут послы иностранные, весь двор. А он меня учить задумал! Теперь смеяться станут. «Хороша императрица, самодержида, если там какой-нибудь секретаришка её приватный смеет при всех учить, выговоры ей делать… замечания… Речь её прерывать». Сколько правлю, сколько несу свою службу верой и правдою, – а такого ещё не бывало… Хоть бы то подумали: какой пример вы молодым подаёте, государь мой! Со мною немало лет проработав, не знаете меня, не уважаете моей свободы монаршей… Да за такие вещи тётушка моя… либо Великий Пётр… Они бы вас… И я так не прощу… Не оставлю… Что молчите? Или не права я? Слов не имеете в своё оправдание, а? Говорите же. Трясётся, как лист на осине! И ни слова. Ну-с!

– Виноват! – падая на колени, едва мог проговорить уничтоженный старик. – Кругом как есть виноват… И прощения просить не смею. Затмился, окаянный… Виноват, матушка ты моя! Больше не знаю ничего…

– Виноват, верно… Но… не совсем… Встаньте. За вину и бранила вас… А за то, что не побоялись, моей пользы ради, себя под ответ подвести, вот, возьмите.

И императрица красивой рукой протянула поражённому секретарю золотую, осыпанную бриллиантами и украшенную её портретом табакерку, из которой государыня нюхала почти всё время, пока читала грозную отповедь Храповицкому.