Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 13

Например, с Контрой он встречался, я бы сказал, регулярно. И разговаривали они друг с другом так, будто все осталось по-старому: и прежнее различие в рангах, и прежние успехи, – будто они все еще сидели за столом АЭР'а. Я сказал: встречались «регулярно». Разумеется, регулярно применительно к той эпохе, когда личная жизнь была не в моде, да и времени на нее не оставалось. Однако Отто и Контра, встречаясь, касались в разговоре и личных тем.

Бюро, где работал Контра, довольно быстро было реорганизовано и стало государственным учреждением, потом отделом другого какого-то учреждения. Контра, таким образом, оставаясь на месте, все уменьшался в ранге: из председателя стал директором, из директора – завотделом. В президиум Союза его уже не выбирали, и постепенно-постепенно он исчез и из списков правления. Контра, однако, словно и не заметил этого. Он нисколько не изменился, по-прежнему забывал застегивать запонки, по-прежнему жестикулировал, по-прежнему потел, когда спорил, и брызгал слюной, когда кричал. А кричал он всегда. Разве что лысина обозначилась на макушке, да в черной шерсти На руках все больше появлялось толстых белых нитей.

– Все храмы Средиземноморья можно реконструировать из тех колонн, что я истребил в проектах Пехене. – Он подмигнул, весело смеясь: смотрите, какой он важный человек, какую важную делает работу!.. Отто же в такие минуты охватывали воспоминания, в груди просыпалось щемящее чувство одиночества.

– Знаешь, теперь, когда нет Жюльяра и старое наше содружество распалось, а в последнее время нас вообще «раскидало» по разным фронтам… я, можно сказать, лишь с тобой и могу поговорить. Да. Поговорить. Не вести деловой разговор, а именно поговорить. Ты единственный меня поймешь… Четыре года я работаю с Пехене. И знаешь, он понятия не имеет, кто я такой. Ну, хороший администратор, умею поддерживать порядок у него в учреждении, так что он может спокойно оставить на меня все дела и вращаться в сферах. Ты един понимаешь меня… понимаешь не только то, что я делаю, но и то, чего я так и не сделал. Видишь, я не строил греческих храмов, напрасно ты беспокоился. Не пожимал плечами как другие, с циничным: «Ну, раз им храмы нужны!..» Нет, свое имя я сохранил в чистоте. Меня считают жестким, даже, может быть, жестоким. Бедняги! Я слышал и такое, что, мол, я карьерист, «по трупам движущийся к цели». По каким трупам я двигался? И где вообще та карьера?… Видишь, как въелось в сознание людей воспитанное девятнадцатым веком уважение к словам и жестам… Конечно, я не отношусь к добрым людям – в обывательском смысле этого слова. Я не прощаю ошибок – в расчете на то, что, мол, потом и мне простят, рука руку пачкает… Пусть не все средства, которые я использовал для своей цели, были хороши. Хотя, я убежден, и низкими они не были. Никогда. Но кого это интересует?! Придет время, я совершу, что задумал, и тогда даже недоброжелатели поймут, как они смешны в своих домыслах, поймут, что меня нельзя судить их меркой… Словом, доброта нашего типа людей – не слюнявое умиление. Кто с такой последовательностью, с таким аскетическим самоотречением научился сбрасывать с себя всякий ненужный, сковывающий балласт, тому чужда сентиментальность, в том горит благородный огонь, бушуют настоящие страсти…

Возможно, склонность к рефлексии, овладевшая им в последнее время, связана была и с теми пертурбациями в Союзе, о которых я упоминал в самом начале. Там и сям звучала публичная самокритика, с биением кулаками в грудь, с обвинениями в разные адреса. Горо уже не считался авторитетом – ни в архитектуре, ни в чем-либо другом.

Отто, как замкнуто он ни жил, был членом президиума Союза, входил в разные комиссии, временные и постоянные, которые тоже не миновала эта сумятица. Правда, его совсем не интересовали нападки на него лично или на кого-либо другого. Однако совсем не обращать на них внимания, полностью изолироваться от мира он все же не мог. Так что нечего удивляться неожиданным обморокам, тошноте, вдруг находившей на него; в иные дни он не мог куска хлеба проглотить, страдал от хронической бессонницы, а то его охватывала средь бела дня неодолимая сонливость и такая апатия, что телефонную трубку снять он мог лишь нечеловеческим усилием. Врачи прекрасно знали эти симптомы, да что врачи – все их знали. «Возьми отпуск, поезжай в горы». «Брось все дела и сбеги на Балатон недели на три! Танцуй, играй в карты, плавай побольше, ходи под парусами!..»

Конечно, советы эти не приняли бы всерьез даже те, кто их давал. Или боялись пропустить дискуссии, или – как Отто – из-за множества текущих дел, обсуждений, заседаний; все обнаруживалось что-то, до завершения чего необходимо было отложить отпуск.

Вот и теперь: Будапештпроект как раз с чем-то слили, столица и окрестности получили единое учреждение – Будапештокрпроект. Директором его уже был не Пехене. Пехене пошел на повышение. Была разработана программа Госкомитета по градостроительству, в отношении кадров было пока известно лишь одно: председатель – Отто Селени. Конечно, и программа находилась еще в подвешенном состоянии, не хватало согласия Совмина. На повестке дня Совмина стояло много других, более срочных или менее важных дел. Вопрос о программе Госкомградстроя был достаточно важным, чтобы обсудить его серьезно, но не был таким уж срочным.

С отпуском можно тянуть и тянуть, с зубной болью долго не протянешь. Отто до сих пор не страдал зубами – и потому сейчас терпел, принимая болеутоляющее, такие мучения, от которых другой уже давно побежал бы к врачу. Наконец не выдержал и Отто. Секретарша порекомендовала хорошего стоматолога, адъюнкта. Даже договорилась по телефону, чтобы шефа приняли без очереди. И машину вызвала. «Поезжайте, товарищ Селени, до обсуждения проекта как раз успеете. И знать забудете, что такое зубная боль. Пожалеете, что зря терпели целую неделю».

Выдернуть зуб – дело действительно не ахти какое. Инъекция подействовала быстро, небо и язык превратились как бы в кусок арбуза, долго лежавший в холодильнике. Адъюнкт долго прилаживался («рабочий зуб, с четырьмя корнями»), но вскоре все четыре корня вышли как миленькие. «Типичная деформация на почве гранулемы», – показал врач. Кровотечение останавливалось медленно. Селени нервничал, боясь опоздать к заседанию, да и адъюнкт спешил: приемная была полна больных. «Тампон держите на ранке! Не сосите, не полощите! Сегодня – только размятая пища, несколько дней жуйте на другой стороне». И еще раз повторил странное выражение – «рабочий зуб». «Надо будет заменить. Приходите дней через десять – двенадцать. Посмотрим соседние зубы, поставим мост».

Десять – двенадцать дней превратились в три недели. Слишком много навалилось вопросов по ликвидации, по слиянию, предварительные переговоры со всякими высокими инстанциями о структуре и функциях Госкомградстроя. Это еще, пожалуй, не та самая «взлетная полоса», но все же. А может быть, окажется и «полосой»…

В Союзе, кажется, все перевернулось вверх дном. На заседании правления, продолжавшемся четверо суток, Контру сначала кооптировали, затем избрали в президиум. Дело приобретало такой оттенок, что Контру избрали лишь для того, чтобы провалить Селени. В довершение ко всем событиям на сцене вдруг появился Жюльяр. Как ни в чем не бывало сошел с поезда на Восточном вокзале, с двумя чемоданами – будто из отпуска вернулся, – сел в такси и приехал на свою квартиру в Буде. Мать и сестру он известил заранее. Принял ванну, выспался; на другой день, суховато-элегантный, прогулялся по городу, пообедал в «Карпатии», потом зашел в Союз. Люди смотрели на него, как на привидение. «Это ты?… Разве ты не эмигрировал?!»

Жюльяр и тут сумел обыграть положение. В ответ он поднимал брови и пожимал плечами.

– Вы в своем уме? Эмигрировал? Я?! Да мне и дома-то невтерпеж!

Через три недели секретарша снова заставила Отто поехать в клинику, не могла уже смотреть, как мучается шеф. А ведь он все предписания соблюдал, даже полоскал рот настоем ромашки: ранка все не заживала. Даже будто увеличивалась. Да-да. Конечно, язык увеличивает то, что во рту, но Отто определенно чувствовал, на месте, где были четыре корня, теперь зияет настоящая язва, чуть не в полдесны.